Избранное в двух томах. Том I
Шрифт:
— Зачем же приписывать мне такие желания? — ответил я спокойно. — Сомневаться — это еще не значит отрицать. Критически мыслить — еще не значит ниспровергать. Это означает прежде всего выбор из всех возможных наилучшего пути к цели, которую ты себе ставишь. Именно так я понимаю Маркса. Ведь даже получив боевой приказ, мы должны критически мыслить. Не в том смысле — выполнять или не выполнять. А в том, каким из множества возможных способов приказ выполнить лучше. И чем талантливее командир, чем более творчески он мыслит, тем большее количество таких способов он найдет и тем быстрее выберет из них наилучший… Но, простите, я отвлекся. А что касается той пресловутой повести, то вам уже известно — я отнюдь не разделяю позиции ее автора, считаю эту позицию ошибочной. Да и Горелый, как знаете, отнюдь не защищал ее, а осуждал ее направленность. Осуждал с партийных позиций. Впрочем, как и большинство.
— И все-таки я убежден, не следует привлекать внимание к идейно вредным источникам, — продолжал Кобец стоять на своем. — Сейчас, когда такая острая обстановка, когда в любой час нас, военных, могут призвать к исполнению нашего
— Согласен, твердость и сплоченность нужны. Но разве любые дискуссии — во вред сплоченности? Ведь если спорят единомышленники — это вовсе не значит, что они перестают быть ими. Об этом мы с вами уже не раз говорили. Лучше обсудить вопрос открыто с тем, чтобы решить его верно, чем делать вид, что его не существует. Ведь все равно люди будут меж собой говорить, искать выводы, и неизвестно еще, к каким придут. Так не полезнее ли весь этот процесс сделать подконтрольным, помочь людям прийти к правильным решениям? Мы с вами не должны забывать, что с каждым годом растет интеллект даже самого среднего нашего солдата. Он до всего хочет своим умом дойти, нерассуждающей веры ему мало. Кстати, о дискуссиях. В самые острые и трудные моменты, в гражданскую войну, Владимир Ильич Ленин не боялся их. Вспомните, как спорили тогда на партийных съездах. И это только укрепляло нашу партию. Укрепляло, а не расшатывало.
— Нельзя проводить параллели. Тогда еще не было полного единства в партии. Да и масштаб не тот.
— Пусть так. Но руководствоваться историческим опытом партии в повседневных делах, пусть даже самого малого масштаба, можно и нужно всегда.
— Но в те времена в спорах рождались истины. А наше дело — не рождать уже рожденное, а претворять в жизнь — и в крупном, и в мелочах.
— Согласен с вами. Но любой человек в своем деле не только исполнитель, а и творец.
— Ну, это уже философия…
— Не вижу в ней беды. И нельзя про философию говорить «уже». Она — всегда, везде и во всем.
Мы закончили разговор, оставшись и на этот раз, что называется, каждый при своих. Но думаю, еще продолжим спор.
А мне хотелось бы не спорить с Кобецем, а дружно работать. Всегда стремился к этому и старался, как мог, чтобы было так. Да не получается… Видно, слишком разные мы люди. Сколько лет я в армии на политработе, всегда как-то довольно легко срабатывался с теми, с кем связывала меня служба. Вот и сейчас — с каждым политотдельцем я в полном ладу, хотя нельзя сказать, что всегда я любым доволен и со всеми во всем согласен. Иногда приходится и на своем настоять, власть употребить, хотя и стараюсь обходиться без этого. Но я работаю в полном взаимопонимании и с Бахтиным, которого уже сейчас, несмотря на его комсомольский возраст, взял бы себе в заместители, и с председателем парткомиссии подполковником Галоянцем, от которого ни один «персональщик» не уходит с тяжелым сердцем, даже имея в перспективе «строгача». С редактором газеты майором Чередой мне, пожалуй, чаще, чем с кем-либо другим, приходится спорить, когда я просматриваю полосы перед тем, как они пойдут в печать: Череда любитель выспренних слов и цветастого языка, я же всегда стою на том, что с читателем надо разговаривать просто и спокойно. Инструкторы политотдела бывают недовольны, что я иной раз наваливаю на них сразу слишком много поручений и, по их мнению, очень уж дотошно расспрашиваю о выполнении, а иногда, как им кажется, и придираюсь. Но даже те из них, кто в «капитанском корпусе» совсем недавно, привыкли ко мне, как и я к ним. А вот с Кобецем не первый год вместе, а отношения не ладятся. Видно, действительно, и я в чем-то неправ. А в чем? Ведь мои и Кобеца помыслы сводятся к одному — чтобы люди, за которых мы отвечаем, были способны вынести все, что легло на их плечи, как только они стали военными. «Человек человеком держится», — любил, бывало, при случае сказать полковник Рязанцев, мой первый наставник. Как это важно везде, и особенно — в армии. Если бы мы с Кобецем так хорошо понимали друг друга, как понимали когда-то я и Рязанцев!
Рязанцев, Александр Иванович… Начальник политотдела дивизии, в которой служил я когда-то… Всегда с благодарностью вспоминаю о нем. Как далеко позади остались те дни, когда под его опекой я начинал свой путь политработника. Собственно, благодаря Рязанцеву я и стал им…
Черт возьми, и переволновался же я сегодня! Порчу себе кровь по всяким причинам. И так — много лет. Не уйти ли, в самом деле, на пенсию? Вон и Рогачев неспроста моим здоровьем интересовался. Что же, пусть Кобец продолжает служить, а мне на покой?.. Нет, шалишь! Эта будет бегство от трудностей. Послужи-ка еще, товарищ Сургин. Не все дела пока что завершил. В частности, вот с замом своим еще не закончил спора.
Нет, сам я рапорта об увольнении не подам. Пусть врачи стараются — это их дело, но перед ними я еще успею капитулировать.
…А ведь когда-то я писал рапорт о демобилизации. Причем с трепетом, боялся, что откажут. В сорок пятом было, сразу после войны, когда наш полк еще на Родину не возвратился, в Румынии стояли… Помнится, написал, пошел к нашему кадровику, приятелю моему, посоветоваться, он прочитал, сказал: «Порви и забудь, слишком хорошая характеристика у тебя, не отпустят». — «Что же, — спросил я его, — разве только с плохими характеристиками в запас увольняют? Ведь увольнение идет вовсю». — «Вовсю, да не для всех». — «Так ведь должность моя по мирному времени совсем ненужная». — «Другую, более нужную подберут».
Я не порвал рапорт, но и не подал. Он и поныне хранится в моей старой полевой сумке среди других бумаг, сберегаемых ради памяти. Вот он… Может быть, я его тоже в свой срок покажу Вовке.
А должность моя действительно тогда была уже без надобности — под конец войны я числился полковым переводчиком,
К осени сорок пятого мы оказались наконец на родной земле — полк передислоцировали на Западную Украину, в Закарпатье, в небольшой городишко. Попали мы в эти места, можно сказать, с фронта на фронт: в округе действовало еще со времени войны много шаек бандеровцев — украинских националистов. Называли себя эти бандиты украинской повстанческой армией. Они нападали на райисполкомы, сельсоветы, партийные комитеты, убивали советских работников, партийных активистов, устраивали засады на дорогах. Наш полк оказался в числе частей, направленных на борьбу с этими бандитами. Это был враг-невидимка, и бороться с ним было очень трудно. Селянин, днем мирно беседующий с солдатом на деревенской улице, мог оказаться бандеровцем, который, дождавшись ночи, с винтовкой будет подкрадываться к этому же солдату, стоящему на посту. Мы прочесывали леса, устраивали облавы, кое-кого из бандитов ловили, обезвреживали, но все же бандеровцы, запугивая местное население, продолжали действовать. Воевать против них было, пожалуй, кое в чем потруднее, чем на фронте, — там был тыл, а здесь тыла не было, враг мог жить с тобой рядом, в одной хате, и до поры можно было не знать, что это — враг.
В этой необычной войне наш полк был рассредоточен по селам, чтобы охранять их от бандитов, небольшими отрядами, не больше роты. В одном из таких отрядов оказался и я.
Как памятны мне зимние вечера в хате, в которой я размещался с несколькими солдатами… Если ночь обещала быть спокойной, в часы ночного уединения меня обступали тревожные мысли. Мысли о том, как же пойдет моя жизнь дальше? Останусь ли я в армии или меня наконец отпустят? Во время наших действий против бандитов я так и не подал рапорта об увольнении — ведь полк выполнял, по существу, боевую задачу. Ну а потом, позже? Какое-то двойственное чувство все более и более тревожило меня. С одной стороны, мне было жаль расставаться с армией, о которой я незаметно для себя сжился. А с другой — очень хотелось осуществить то, о чем я мечтал всю войну, — вернуться в Ленинград, к Рине. К тому времени она уже возвратилась туда из эвакуации, хотя жить ни ей, ни мне там было негде. Дом, в котором до войны жили мы с Риной, вскоре после нашего отъезда из Ленинграда сгорел от попадания снаряда и позже был признан негодным к восстановлению, его снесли. Рина надеялась, что нам, как пострадавшим, дадут какую-нибудь жилплощадь — на очередь ее уже поставили, но в этой очереди номер наш состоял из четырех цифр, и было совершенно неизвестно, когда он станет первым: в Ленинграде в первые годы после войны таких бесквартирных, как мы, были тысячи. Пока что Рина поселилась у своих родственников, но чувствовала себя там довольно стесненно. После того как наш полк вернулся из-за границы, она приехала ко мне в городок, где мы встали гарнизоном. Первая наша встреча после военной разлуки! Я был счастлив, пожалуй, больше, чем в те далекие довоенные дни, когда мы только что поженились. Ведь на этот раз мы не просто встретились в жизни, а встретились, натосковавшись друг о друге, встретились после трех лет опасений, что не увидимся никогда. Дни летели, и каждый час, в который я не был вместе с Риной, был наполнен и согрет ожиданием той минуты, когда я вновь увижу ее вблизи. Но вскоре Рина, хотя ей и не хотелось покидать меня, решила уехать. Она надеялась, что, будучи в Ленинграде, скорее дождется комнаты для нас. В ту пору все наши жизненные планы были связаны с этими ожиданиями.
Ими, этими ожиданиями возвращения к той жизни, которую прервала нам война, я был полон и после отъезда Рины, когда начались действия против банд и я с бойцам своего полка оказался на переднем крае необычной войны в глухом селе, зажатом меж лесистых гор.
Письма Рины, которые я получал там, были грустными: только встретились после войны — и опять разлука. Но хорошо было хотя бы то, что она не беспокоилась за меня: она-то не знала, какую опасную службу мы несем, думала, что продолжаем жить обычной гарнизонной жизнью, какую видела в городке, когда гостила у меня. А я в своих письмах даже иносказательно, даже намеком не хотел дать ей понять, что снова, уже в мирное время, у нее есть причины волноваться за меня, за мою жизнь. Я не хотел, чтобы она знала, что мы несем потери, — пусть небольшие, но несем. Кое-кого из моих однополчан убили тогда из-за угла или на дороге, кое-кто пал во время перестрелок. Все это было вдвойне горько: прошел человек войну, вернулся на Родину, его ждут близкие — и вот, смерть от подлой бандитской руки. Как хорошо, что я тогда не дал Рине догадаться, что и со мной могло случиться то же. А ведь однажды — чуть не случилось…