Избранное в двух томах. Том I
Шрифт:
Держа свой товар наготове, внимательно гляжу по сторонам: может быть, кто-нибудь заинтересуется им?
По длинному проходу между давно заколоченными ларьками и магазинчиками медленно, так же как и я, взад-вперед бродят люди. Каждый держит свой товар на виду. Почти у каждого этот товар свободно можно зажать в руке или упрятать в карман: пачка папирос или пара коробков спичек, пузырек постного масла или керосина, кусок жмыха или пакетик соли, несколько кусочков сахара в бумажке или баночка с кислой капустой. А вот у одного из продавцов совсем редкостный
Иду, прислушиваюсь. Люди, встречаясь, перекидываются словами:
— Керосин на соль.
— Спички на мыло.
— Жмых на масло.
— Сахар на хлеб.
Все меняют. Почти никто не хочет продавать за деньги, даже по самой высокой цене. Деньги в блокадном Ленинграде не в почете. И почти никого нет с носильными вещами. Понятно — одежды и обуви тем, кто еще жив, хватает, мертвые всё оставляют им.
Я уже и раз, и другой, и третий прошелся из конца в конец и увидел только одного человека с товаром, подобным моему, — у расстеленного на снегу половичка стояла женщина в растоптанных, латаных валенках, на половичке — множество всякой обуви — мужские ботинки, дамские туфли, детские башмачки, — все новое или почти новое…
Тогда я скользнул по этой женщине и ее товару рассеянным взглядом. А сейчас, через много лет, мне подумалось: наверное, она продавала обувь своих близких, ставшую уже ненужной им. Может быть, схоронила мужа, мать, маленького сынишку, убитых голодом. И остались от сынишки ненадеванные, в свое время заботливо припасенные, башмачки…
Тогда такое казалось обыденным. А теперь, через годы, я не могу вспоминать об этом спокойно.
…Иду по рынку, в который раз иду мимо бредущих, как и я, по утоптанному снегу, бледных, изможденных людей. Серые, землистые лица, заострившиеся скулы, глубоко ушедшие в подбровья глаза, зловещая припухлость голодных отеков под ними — грозная мета дистрофии.
Никому не нужен мой товар. И никто не предлагает, ни в обмен, ни на деньги, хлеба.
Нет, а вот!..
Какой-то человек в белом овчинном полушубке, добротной меховой шапке с неопущенными ушами — ему, видать, не холодно, остановился возле женщины, держащей в руке две пачки «Беломора», вытащил из кармана полушубка что-то завернутое в газету — да ведь это хлеб, хлеб! Видно, много хлеба у него, коль меняет на папиросы!
Развернув газету и отделив небольшой ломтик, он небрежно завернув оставшийся хлеб, сует его обратно в карман, берет у женщины «Беломор», надрывает пачку, собираясь закурить.
А может быть, у меня получится с ним?
Я даже не успеваю подумать, откуда у этого человека может быть много хлеба. Главное — он у него есть! Подхожу, говорю:
— Послушайте!
Он оборачивается, и теперь я вижу его лицо. Оно так не похоже на исхудалые лица всех других — плотное, со здоровым морозным румянцем, гладко выбритое, чистое, так сказать, лицо доблокадного вида.
Он глядит на меня с каким-то странным удивлением,
Тогда я сразу не догадался, а теперь-то понимаю: его насторожила моя буденовка и мое кожаное пальто, — может быть, у него совесть была не чиста? Откуда у него мог быть лишний хлеб и главное — такая сытая физиономия? Я знаю случаи, когда людей с такими румяными лицами останавливали на улице и проверяли как подозрительных.
Испуг в глазах человека с хлебом исчезает мгновенно, как только он замечает, что я держу в руках товар.
— Не сменяете ли на хлеб?
Он бросает не очень любопытный взгляд на костюм, на кофту, тычет в нее пальцем:
— Размер?
— Сорок восемь.
— Не годится.
— А костюм! Отличный костюм!
— Не надо.
И тут я замечаю, что на локтевом сгибе у него на матерчатой лямке висит небольшая торбочка защитного цвета, может быть, вещевой мешок, перевязанный туго. А в торбочке, обтянутое материей, топырится что-то округло-угловатое. Хлеб! Конечно, это хлеб! Много. Целая буханка, а то и две. Может быть, он пришел с ним на рынок, чтобы обменять на что-нибудь? Я снова протягиваю ему кофту и костюм:
— Посмотрите! Может быть, возьмете?
Но он даже не глядит на вещи. Однако в его глазах вспыхивает огонек какого-то интереса. Он приближает свое лицо к моему, говорит вполголоса:
— Одежа мне без надобности. Вот кабы золотишко какое — колечки там, часики… Не имеется?
— К сожалению, нет…
Человек в полушубке мгновенно теряет ко мне всякий интерес и отходит.
Я стою, вновь сворачиваю свой неудачливый товар. Кто мне даст за него хлеба? Ну, пусть не хлеба, а чего-нибудь съестного. Хотя чего-нибудь! А этот, румяный… Откуда у него столько хлеба? Надо бы не в коммерцию с ним пускаться, а позвать, чтоб задержали, проверили… Да, но ведь я пришел сюда затем, чтобы выменять хлеба.
Хожу по рынку взад-вперед, хожу среди нищих менял. Никому не нужны вещи. Всем нужен хлеб!
Но проходит около часа, и я все же ловлю удачу: какая-то женщина в белой пуховой шали и с кошелкой в руках окликает меня хрипловато-прокуренным мужеподобным голосом:
— Эй, милок! Кофточку покажи!
Сделка завершается быстро и к обоюдному удовлетворению сторон… Я отдаю кофту и получаю взамен увесистый, килограмма на два, а то и больше, бумажный кулек пахучего солодового порошка. А костюм мне так и не удается сбыть.
Довольный, спешу домой. Солод — это же питательно! Солод — это тот же хлеб, ведь он сделан из овса или ячменя! Я попробовал на вкус — немножко горьковато, немножко сладковато, непривычно приторный вкус. Но дело не во вкусе, а в сытности. Из солода можно будет испечь лепешки, сварить кашу, суп, можно его просто развести в кипятке и пить, он годится на все блюда!
Дома я не без торжественности вручаю Рине кулек с солодом.
— С голода не пропадем!
Рина щупает солод пальцами, нюхает, пробует на язык, с сомнением покачивает головой.