Избранное в двух томах. Том I
Шрифт:
В школе, большом четырехэтажном доме, стоял шум и гром: мальчики в форме спецшкольников тащили куда-то по коридорам и лестницам парты, классные доски, матрацы, кровати, тумбочки. Андрей Иванович объяснил мне, что с начала нового учебного года все воспитанники будут жить не дома, а в школе, как в казарме. Совершать каждый день путь, некоторым через весь город, на уроки и обратно — далеко не безопасно. Немаловажно и то, что каждый воспитанник будет полностью съедать свой паек сам, не сможет делиться им с родными.
В кабинете директора, куда ввел меня Андрей Иванович, за массивным письменным столом сидел полноватый, слегка лысеющий человек в явно тесном ему кителе с такими же черными артиллерийскими петлицами,
— Ралов! — отрекомендовался он, когда Андрей Иванович представил меня, и протянул мне руку — податливо мягкую, прохладную.
Поводя медлительным, изучающим и как бы фиксирующим взглядом то по моему лицу, то по моим документам, он долго и обстоятельно расспрашивал меня о моей прежней работе, о семье, почему меня не взяли в армию, особенно настойчиво допытывался, почему я решил идти работать непременно в спецшколу.
Расспросив меня, директор, — видно, он был любителем не только расспрашивать, но и поучать, — очень обстоятельно начал объяснять:
— Я предпочел бы взять вместо вас профессионального педагога. Но это в данный момент осуществить трудно, поскольку школа, учреждение военно-учебное, к тому же действующее во фронтовых условиях, нуждается в том, чтобы преподавательский состав был укомплектован исключительно мужчинами, а многие учителя — призваны. Если действительно есть уверенность, что вас в ближайшее время не призовут в армию, то можно ставить вопрос о вашем зачислении на должность, поскольку вас рекомендует заведующий учебной частью. Но вы должны учесть, — предупредил Ралов, — что в особых условиях, в которых предстоит функционировать школе, придется заниматься не только преподаванием, но и различного рода воспитательной и хозяйственной работой, а также нести суточные дежурства. Весьма возможно, придется и жить вместе с воспитанниками, будучи в полной готовности к артобстрелу и бомбежке.
Директор присовокупил при этом:
— Меня очень устраивает опыт, приобретенный вами в аварийно-восстановительной команде. В этом отношении я возлагаю на вас особые надежды. Может быть, я назначу вас начальником школьной команды ПВО.
Изложив все это, Ралов спросил:
— Ясно ли вы представляете себе свои будущие обязанности?
И, услышав от меня, что, в основном, представляю, сказал Андрею Ивановичу:
— Ну что ж. Оформляйте товарища Сургина.
Так я стал владельцем пропуска, который сейчас лежит передо мной.
«Действителен по 31 декабря 1941 г. Продлен до 30 марта 1942 г.» — помечено на нем. Четверть века, как пропуск уже недействителен. Но для меня он действителен вечно — бессрочный пропуск в прошлое. В прошлое, которое всегда живет во мне, как и во всех людях, прошедших через то трагическое, трудное и прекрасное в своей трудности время. Пропуск не просто в прошлое. Этот блокадный пропуск для меня — почетное свидетельство. Я горжусь тем, что в ту страшную зиму осады жил в Ленинграде и нес частицу той неимоверной тяжести, которую несли все ленинградцы. Я многое испытал после этого на фронте и, чтобы легче вынести все, всегда равнял себя по своим согражданам и по самому себе, каким был в ту блокадную зиму.
Быть даже просто гражданином Ленинграда в сорок первом — сорок втором годах… Это осталось для меня навсегда высшей мерой мужества. Я и до сих пор убежден, что позже за всю войну нигде на фронте, даже в самом напряженном бою, мне никогда не приходилось так трудно, как в осажденном Ленинграде. Ведь даже самый тяжкий бой не длится недели и месяцы. И в нем рядом нет твоих родных, ты за них спокоен. И тебя не мучает длительный, мучительный голод, день за днем подтачивающий силы.
Блокадный пропуск…
В день твоего совершеннолетия я передал его тебе, сын. Я знаю, он помог тебе заглянуть в то потрясающее своею необыкновенностью
Мой старый блокадный пропуск… Я вновь и вновь вглядываюсь в него.
Небольшой прямоугольник желтоватого картона с круглой комендантской печатью и моей фамилией, вписанной чернилами, теперь повыцветшими от времени. Маленький прямоугольник картона, на нем всего две-три строчки. А я читаю его как книгу, нет, вернее сказать, — этот кусочек картона, легко умещающийся на ладони, — для меня сейчас, как экран, на котором вновь взбудораженная память прокручивает черно-белый документальный фильм. Да, черно-белый, ибо черное и белое — цвета той железной зимы. Белый снег и черные окна дома, за которыми давно уже нет света и тепла. Белый снег и на нем — черный контур недвижного тела: упал обессиленный прохожий и не смог встать, и уже сковано тело смертным холодом. Белые, бледные лица дистрофиков — и на них черный налет грязи и сажи от коптилок и печурок — ведь не было воды и просто уже не хватало сил умыться.
Белое и черное… Есть такая старинная наука — геральдика, толкующая символы. Согласно геральдическим канонам каждый цвет имел свое определенное значение: белый-благородство, черный — мужество. Белое и черное — цвета осажденного Ленинграда.
Я смотрю на свой старый ленинградский пропуск, и память все прокручивает, прокручивает передо мною кадры черно-белого фильма на своем то чуть тускнеющем с годами, то загорающемся в полный накал экране.
…Серый день. Тянет холодным ветерком, — наверное, скоро выпадет снег, уже прекратились дожди. Стынут руки — еще бы не стынуть: я шарю ими по уже чуть подмерзшей, подернутой инеем земле — выискиваю картофелины, оставшиеся после уборки. Сегодня уже второй день, как мы выезжаем на «дополнительные заготовки», — так распорядился наш директор. До начала занятий еще несколько дней, старшие воспитанники — первая и вторая батареи, а попросту — десятые и девятые классы — продолжают работать в здании школы, оборудуя кабинеты и классы, а третья батарея, командиром которой временно назначен я (третья батарея — это самые младшие, восьмиклассники), направлена на заготовку продовольствия. Все, что мы добудем, пойдет нам сверх пайка. Поэтому мы с особым рвением выполняем свою задачу. У нас всего несколько лопат. Чтобы они были в работе непременно, без потери времени на отдых, ребята работают поочередно, перекапывая землю. Остальные, в том числе и я, подбирают найденную картошку кто во что — в рюкзаки, наволочки, вещевые мешки, выданные нам в школе, в сумки от противогазов.
Ползая в поисках картошки на коленях по разрыхленной, отвердевшей от холодов земле, мы тщательно просматриваем ее, разгребая комья, отбрасывая в сторону серовато-бурые плети ботвы с почерневшими листьями. Мы еще не знаем, что месяца через два, когда наступит самый лютый голод, даже эта полусгнившая ботва будет цениться как продукт питания.
Поле, на котором мы работаем, — недалеко от окраины. На краю поля окоп, несколько блиндажей, там живут красноармейцы. Когда мы появились здесь, из блиндажа к нам вышел пожилой, с тронутыми сединой усами сержант в ватнике и шапке с опущенными ушами, хотя настоящего мороза еще нет. С удивлением поглядев на мальчишек в военной форме и на командующего ими штатского, сержант сурово заявил: