Избранное. Из гулаговского архива
Шрифт:
Поэтому зал особенно зашелестел, будто с густой рощи листья осыпались в бурный ветреный осенний день, когда на трибуне появился Плаксюткин. Он был одет в новый песочного цвета чехословацкий костюм. Плаксюткин потер руки, потер себя ладонью по лбу, правой ухватившись за пуговицу пиджака… Зал с напряженным интересом ожидал… Президиум — начальник учреждения Дуванов, секретарь Ухмыляев и местком Тудысюдов — ободряюще улыбался оратору.
Неожиданно для себя Плаксюткин начал, и тоже неожиданно для себя и для всех рокочущим басом. Впрочем, испугавшись, Плаксюткин с первых же слов сменил бас на свой обычный вежливый, мягкий тенорок.
— Товарищи! Говорить я, конечно, не умею. А говорить вынужден… (Он снова испугался). То
Плаксюткин всхлипнул.
Зал шумно вздохнул. В президиуме расцвели сочувственные улыбки. Ухмыляев переглянулся с Дувановым и с Тудысюдовым.
— Да… Старику. Мне и умирать пора. Хоть перед смертью, а свой собственный угол получил.
Несколько ободряющих голосов из публики посоветовали:
— Зачем умирать? Живи, непременно живи.
— Старикан, брось пессимизм. Живи и женись!
Плаксюткин почуял поддержку и понимание. Он благодарно обвел глазами публику.
— Товарищи, я и сам очень хочу жить. Да ведь знаете, как в жизни получается: нет у тебя радостей, одни сплошные будни, да работа, да усталость. Ты о смерти и не вспомнишь. А стоит хоть маленькой радости завестись, сейчас хлоп на тебя ужас: а вдруг умру и радостью не воспользуюсь. А у меня, товарищи, вы сами понимаете, радость, можно сказать, небывалая, радость самая редкостная в нашей жизни… Квар-ти-ра! — раздельно и торжественно проговорил Плаксюткин, выставив вверх указательный палец.
За столом президиума снова заулыбались.
— Хороший простодушный старик. Да. Открытая душа.
— Настоящая, русская, прямая, благодарная душа!
— При такой радости, дорогие товарищи, и умереть неудивительно. От прилива счастья, можно сказать, умереть можно. Перехожу это я из уборной… Извините, я не то что зачем-нибудь в уборную, а полюбоваться: кафли там, стульчак полированный… чистота! Ну, значит, перехожу из уборной в кухню, из кухни в ванную, из ванной в переднюю, из передней в комнату, а душа-то у меня поет от счастья, поет, поет, да и заноет. Ох, не умереть бы! Умрешь и не отблагодаришь Советскую власть за такое блаженство, которого я недостоин.
Снова гул в зале… как будто немножко подозрительный, насмешливый гул и одобрительный шепот за столом.
Плаксюткин окончательно воодушевился:
— Да, недостоин, товарищи. За что мне такое великое поощрение? Ничего я собой не представляю. Обыкновенный маленький сотрудник, статистик, и даже не старший статистик, а просто… Ну, правда, я честно проработал тридцать пять лет, ночей недосыпал, недоедал… все ради коммунизма. (Плаксюткин снова всхлипнул, снова ободряющее движение в президиуме и странный гул в зале.) Двадцать пять лет ждал и дождался. Как Светлого Христова Воскресенья. Простите, товарищи, за религиозное выражение.
— Ничего, ничего! — снисходительно крикнул из-за стола начальник учреждения.
— Конечно, много корпусов за последние десять лет было выстроено, — продолжал Плаксюткин, — и многие сотрудники квартиры там получили… даже и люди, недавно работающие у нас. Но ведь какие люди, товарищи! Ответственные, партийные, знатные, ценные специалисты, первые люди в стране, товарищи. Кому же и получить первому, как не им. Они, можно сказать, кровь проливали…
— Чью? — прошипел чей-то насмешливый голос из глубины зала.
Директор, секретарь и местком приподнялись с кресел, грозно осматривая собравшихся.
— Какой-то хулиган, видно, затесался. Ведите себя приличнее и дайте человеку высказаться. Товарищ Плаксюткин правильно говорит, честно. Продолжайте, товарищ Плаксюткин.
— А теперь вот и меня поощрили. А за что? Работенка моя хотя и кропотливая, и нужная, а самая что ни на есть крохотная.
— Всякая работа ценна, товарищ Плаксюткин, — важно сказал Ухмыляев, — не преуменьшайте своих заслуг. Если бы все наши сотрудники уподобились вам, можно было бы спокойно смотреть в будущее и не тревожиться за выполнение плана.
Плаксюткин закраснелся, замялся:
— Спасибо! Оценили! Большое спасибо. (Он низко поклонился президиуму.) Спасибо и за оценку, и за квартиру: Советской власти, парторганизации, месткому и… и… коллективу… Я уж больно взволнован. Может, кончить?
— Продолжайте дальше. Высказывайтесь. Расскажите о прошлом, о вашей работе, передавайте ваш производственный опыт молодежи. Сообщите нам о ваших достижениях, о неполадках, какие у вас были. Все это важно и нужно. Мы учимся и на ошибках. Как вы восприняли Великую Октябрьскую социалистическую революцию… Скоро ведь сорокалетие. Ну, и все прочее, — величественно закончил секретарь, угрожающе оглядывая зал: кое-где хихикали.
Плаксюткин окрепшим голосом продолжал:
— Достижения… Одной бумаги я больше тонны перевел. Отчеты то по одной, то по другой, то по третьей форме. Чуть цифру поднаврал, вся статистика искажается. Тут и внимание нужно, и аккуратность, и четкость… И чтобы, главное, почерк был ясный, чтобы начальство голову не ломало над цифрами: то ли тройка, то ли пятерка. Ну и по ночам работал, и без выходных. Дела уйма, рабочего времени не хватало, и жертвовал сном. И могу похвастать; неполадков у меня за все тридцать пять лет не было. Все тютелька в тютельку… Конечно, потом часто оказывалось, что все эти отчеты ни к чему, что можно без них обойтись и проще все сделать. Как-то, давно уж это было, лет пятнадцать назад, ревизор какой-то ко мне подошел: «Что делаете?» Ну я ему объяснил, что делаю, показал все таблицы, все формы. А он вдруг пренебрежительно взглянул на меня: «А понимаете вы, зачем это нужно и нужно ли?.. У вас все в порядке, как полагается, по форме. Да сама эта форма ни к черту не годится, проку в ней никакого нет». Я спорить не стал, а только спокойно заявил: «Не нашего ума это дело. Нам даны указания, спущены формы, мы их и заполняем точно и аккуратно, как требуется. Это вся наша скромная задача». А он опять насмешливо: «Про Акакия Акакиевича вы слыхали?» «Слыхал, — говорю, — Гоголя читал, и Чехова, и Толстого, и других великих русских классиков». «Ну, — говорит, — если слыхали, так и призадумайтесь над этим. Акакий Акакиевич тоже очень старательно и честно бумажки переписывал, а мозгами шевелить не мог, что к чему — не знал, и полезна ли его работа — тоже себя не спрашивал, самокритикой не занимался». Опять-таки возражать я не стал. Никогда я не возражал никакому начальству. Возражения эти втуне пропадают, а свое положение потеряешь. А ревизору по должности придираться положено. Ежели он не придирается, какой он ревизор.
Плаксюткин увлекся, ибо его выслушивали очень внимательно.
— И об Акакии Акакиевиче я так скажу, товарищи. Дай бог, чтобы побольше таких Акакиев Акакиевичей было, чтобы каждую цифрочку и буквочку правильно выводили. Меньше бы всякой волокиты и канцелярских ошибок было. Акакий Акакиевич — честный работник был, маленький переписчик, а дело свое уважал и любил. Пусть я Акакий Акакиевич, горжусь этим. С бухты-барахты никогда не валял, только бы отделаться. А теперь об ошибках. За все тридцать пять лет одна ошибка у меня была, и то не по работе, если строго разобраться. Но такая ошибочка, что я из-за нее чуть-чуть преждевременно в могилу не угодил. И сейчас вспомню — холодный пот прошибает.