Избранное. Повести и рассказы
Шрифт:
И он двинулся к выходу. В большом коридоре он, не останавливаясь, бросил через плечо, указывая куда-то под потолок:
— Здесь корыто повешу. А тут мотоциклет. Будь здорова. Смотри не кашляй.
Хлопнула дверь. И в квартире наступила мертвая тишина. А через час…
Толстый Мордатенков пригласил Елену Сергеевну на кухню. Там стоял новенький сине-желтый кухонный столик.
— Это вам, — сказал Мордатенков, конфузясь, — зачем вам тесниться на подоконнике. Это вам. И красиво, и удобно, и бесплатно! И приходите к нам телевизор смотреть. Сегодня Райкин. Вместе посмеемся…
— Зина, солнышко, — крикнул он в коридор, — ты смотри же,
— Да, кефир, — сказала Елена Сергеевна.
— А хлеб какой предпочитаете? Круглый, рижский, заварной?
— Ну, что вы, — сказала Елена Сергеевна, — я сама!..
— Ничего, — строго сказал Мордатенков и снова крикнул в коридор: Зинулик, и хлеба! Какой Елена Сергеевна любит, такой и возьмешь!.. И когда придешь, золотко, постираешь ей, что нужно…
— Ох, что вы!.. — замахала руками Елена Сергеевна и, не в силах больше сдерживаться, побежала к себе. Там она сдернула со стены полотенце и прижала его ко рту, чтобы заглушить смех. Ее маленькое тело сотрясалось от хохота.
— Сила искусства! — шептала Елена Сергеевна, смеясь и задыхаясь. — О, волшебная сила искусства…
Повести
Он упал на траву
1
Очень темная была ночь, когда я, нагруженный разными свертками, усталый как черт и голодный, подошел к своему переулку. Здесь, у аптеки, я должен был подождать ее. На улице уже было тихо и глухо. Москва отдыхала после тревожного дня перед тревожной ночью. Все мы, москвичи, знали, что через несколько минут обязательно прозвучит сигнал воздушной тревоги, фриц опять начнет рваться к нашему городу и мы уведем женщин, детей и стариков в бомбоубежище, а сами побежим на свои места — в лестничные клетки, в подъезды и на крыши, будем слушать надсадный вой чужого мотора и с надеждой смотреть на кинжально-перекрещивающиеся лезвия прожекторов. Нетерпеливым сердцем будем подгонять зенитчиков и будем радоваться, когда услышим первые удары наших батарей, — они такие сильные, молодые и стучат полновесно, как весенний первый гром, когда, резвяся и играя, — как там дальше? Ах да, — грохочет в небе голубом! Знал я также, что молодой командир батареи у зала Чайковского будет командовать: «Огонь!», и это всем нам, дежурящим на окрестных крышах, будет как маслом по сердцу.
Да, скоро объявят воздушную тревогу, а пока Москва немножко отдыхала и я стоял на перекрестке в полной темноте, и, видно, никогда не забыть мне этого часа в последнюю августовскую ночь в Москве, когда я ждал на углу возле аптеки эту женщину и знал, что завтра я уйду из моего врезанного в сердце города, и от нее уйду, и буду делать что-то большее, чем дежурство на крышах и тушение зажигалок.
А время все шло, и от нетерпения я уже насчитал несколько раз по пятисот, а Валя все не приходила. Я вошел в парадное, где стояла будка автомата, опустил гривенник и, отсчитывая в синей темноте буквы и цифры на телефонном диске, набрал ее номер. Телефон басисто прогудел, и Валя сняла трубку. Это сразу ударило меня по сердцу. Я слышал ее голос, а ведь она не должна была быть дома. Это поразило меня. Она, значит, дома, а я стою на ветру и жду ее, а она вовсе и не собирается проводить меня, провести со мной вечер, проститься…
Я сказал:
— Это я, что ж ты не идешь?
И
— Понимаешь, Зойка, — сказала она, — ничего не выйдет, мне не вырваться сегодня. Семейные дела заели. Да и поздно уже!
Какая, к черту, Зойка? Я почувствовал, что у меня упало сердце. Я сказал:
— Я не Зойка. Это Митя говорит.
Она засмеялась.
— Нет, Зойчик, не могу. Не проси.
Я сказал:
— Я завтра уезжаю. Ведь ты же плакала. Что ты несешь? Мы не простимся?
Она помолчала, потом сказала тихо и очень внятно:
— Неудобно. Надеюсь, ты напишешь. Будь здорова.
Я услышал комариный писк разъединения и механически повесил трубку.
Вышел я из будки, так резко толкнув дверь, что ушиб кого-то, стоящего там в темноте.
— Ох, — сказал кто-то, — чуть-чуть не убил.
В парадном стояла девушка. Синий свет не давал возможности разглядеть ее лицо.
Я сказал:
— Извините, — и хотел было уйти.
Но она сказала:
— Я вас давно жду. Одолжите мне гривенник, пожалуйста, или разменяйте двадцать копеек.
Я протянул ей монету. У меня их всегда полны карманы. Она взяла гривенник, нашарив в темноте мою руку, и я ощутил прикосновение горячих и сухих пальцев. Она сказала:
— Если можно, не уходите. Я мигом.
Я остался в парадном. Я не мог как следует осознать все случившееся, и на душе у меня было непоправимо скверно. Ведь, черт побери, честно говоря, я был в эти дни, в эти ужасные первые дни войны, как какой-нибудь сумасшедший: я был счастлив. То есть я был потрясен войной, я ненавидел фрица, я знал, что уйду на войну во что бы то ни стало, но вот в глубине сердца у меня, несмотря на такое ужасное горе, как война, светилось счастье. Это было потому, что я верил в Валину любовь и сам любил ее всем сердцем. А теперь, после разговора по телефону, особенно после ее правдивого голоса, который так здорово врал и обзывал меня Зойкой, после этого я почувствовал, что ничего хорошего в моей жизни не осталось и что я теперь как солдат, у которого отняли его личное оружие и все могут стрелять в него, как в бессмысленный столб. Я совершенно растерялся от этого разговора и не знал, что делать. Из автомата вышла девушка.
— Спасибо, что подождали. Вы меня знаете?
— Нет.
— Да мы же рядом живем, вы в конце переулка, а я не доходя, наискосок. Я недавно в Москву переехала, а раньше жила в Туле. А теперь мама там, а я у тети… А вас я часто встречаю в переулке, и одна девочка мне про вас все рассказала.
Ну и ну, все ей рассказала. Вот это да. А что рассказывать-то?
— Так что я все про вас знаю, Митя Королев. Дайте руку, а то я боюсь ходить по этому переулку.
Она взяла меня за руку, и мы вышли. Ночь стала еще темней. Вокруг слышались сдержанные голоса прохожих, люди говорили тихо, как будто боялись, что их услышит какой-нибудь фриц, там, наверху.
Мы постояли немного с незнакомой девушкой на краю тротуара и пошли домой. Не хотелось мне идти домой, прямо скажем, противно было, особенно потому, что я весь был обвешан покупками, как какой-нибудь пижон. А еще противней было, что покупочки эти оказались ни к чему, ни для кого. Все эти пакеты и свертки хрустели новой бумагой, как окаянные, словно смеялись надо мной. Девушка вдруг сказала:
— Значит, никто не придет проводить вас и проститься?
Я сказал:
— Это не ваше дело.