Избранное. Том I. Дом на Пресне
Шрифт:
– И вы разлюбили мужчин? – участливо спросил попутчик, перелистывая страницу.
– Разлюбила профессию? Так, скорее всего, не бывает. Но что вы знаете об этом!.. – в ее тоне проскользнула театральная горечь.
Незнакомец рассмеялся.
– А вы уже все забыли. Неужели начнем с начала? – с укором – игривым укором – спросил он.
– Ах, да, сеанс ясновидения.
– Ах, нет: яснослышания.
– Продолжайте, сударь. Вы остановились на рыжем Вовочке.
– Но сударыня… Вы же решили сами это сделать.
– Я не проеду свою остановку?
– Ну что вы. Никогда.
В детском саду пахнет киселем,
Есть еще Оля с пухлыми губками бантиком. Я смотрю на ее губоньки и продолжаю думать про Вовочкин неполучающийся бантик на ботинках. Оля подходит ко мне и сообщает, что выявилась новая игра, в которую все девочки нашей группы обязались сыграть. Только от меня еще не получено подтверждение участия, надо выразить готовность. В чем дело? Пойдем. Иду. Это производится под забором. Площадка огорожена дощатым забором, всем все видно. Прямоугольник. В общем небольшой. Надо подойти, оказывается, к дальней стене забора, поднять пальто, платье, спустить штаны и присесть. Цель: просидеть под забором с голым задом "до шестидесяти". Оля, разумеется, говорит "до шестьдесят". Или пока не обнаружат. Обнаружить, понятно, есть кому. Есть воспитательница, есть, в конце концов, наши мальчики. Все девочки группы готовы пойти на риск, все понимают, что мамам вечером донесут если что, но… Почему-то все идут под забор.
Я, со своим неразвитым стадным чувством, подхожу к стене и смотрю: все спустили штанишки и сели. Холодный осенний ветерок обдувает маленькие попки. Мне это не подходит. Я продолжаю стоять одетая. Меня все еще беспокоит Вовкин бантик. На девчонок набрасывается воспитательница. "Опять, – кричит, – вы опять!.."
Вечером приходит моя мама, ей сообщают. Я говорю маме, что это неправда. Я не сидела под забором с голой задницей. Она не верит. Я обижаюсь на нее. Прощально смотрю на Вовочку. Он смотрит на рыбок в аквариуме. Думает о своем, вовочкинском. Мы с мамой в тоскливой ссоре уходим домой. До завтра, милый, думаю я.
Наступает завтра. Проблемы те же. Воспитательница мучает моего возлюбленного, Оля приглашает под забор, детский сад пахнет детским садом. Все невыносимо. Хочется плакать. Пошел дождь. Детей загнали в группу, прогулка прервалась, Оля временно отстала, но я слышала, как они с Катей договаривались раздеться в подъезде хотя бы на одну секундочку. Господи. Какие дуры, опять делаю попытку думать я…
На следующий день дождь хлещет непрерывно. Все сидят в группе и развлекаются в меру сил. Мой родной и страшно любимый сегодня имеет отпуск от воспитательницы. Шнуроваться не надо. Я подхожу к нему сзади. Он складывает кубики. Я обнимаю его за плечи, прижимаю к себе и говорю: "Ты моя божья коровка!.." С неземной нежностью говорю. Люблю неимоверно. Он пугается, отбрасывает мою руку. Потом на всякий случай бьет меня по руке и убегает. Я ухожу в дальний угол комнаты и пытаюсь сдержать слезы…
– И это твои первые в жизни слезы по указанному вопросу, – беззлобно усмехается попутчик.
…Я боялась подойти к нему. Я тихо плакала по ночам дома, в подушку. Ведь я знала, как шнуровать ботинки. Я хотела помочь ему сделать на шнурке бантик. Он отверг.
Тогда я еще не знала, что любовь рождается на любой мусорной куче, из любых эмоций. Как стихи – по показаниям Ахматовой. Имеется в виду любовь-дурь, любовь-самоистязание с готовностью прыгнуть в пропасть, если он, Он, потом снова он – намекнет, дескать, это верный путь к успеху на его ниве.
– А что, собственно, тебе было нужно от него – тогда, в детстве, когда ты даже не слыхала слова "секс"? – попутчик перевернул следующую страницу.
…Поцеловать его. Шнурки шнурками, но главное – поцеловать его. Это была страшная, иссушающая жажда, от нее болели губы, билось сердце, кровь носилась по телу с дикой первобытной скоростью.
Взрослые надевали на меня вельветовые сарафанчики, привязывали к волосам огромные банты, неизменно восхищаясь длиной и пушистостью моей косы, мучили умолчаниями, родители заставляли отворачиваться к стене и спать на правом боку. Я с тех пор всю жизнь сплю на левом.
Больше всего на свете в те годы меня бесила собственная немота, оборудованная вышеупомянутыми бантиками в моей пушистой косе, сарафанчиками, чулочками и прочими половыми признаками. Это было страшное издевательство взрослых. Это был кляп. Мне нужно было целовать и трогать, я точно знала, что ничего не испорчу, не помну, человек будет цел-невредим-доволен, – я знала, как это сделать. Но из жизни аккуратно выпрыгивал очередной цветастый кляп, туго пеленал все молекулы моей неистовой страсти и углублял немоту.
С темой первого поцелуя дело дошло до настоящего абсурда.
…Как сейчас помню, меня отчаянно "развивали". Мама учила меня английскому, вязанию, музыке, стирать носки отцу, регулярно мыться, читать сказки и слушать грампластинки. По этим пунктам я хорошо помню свое детство. Но я не помню ни одного слова о любви к мужчине! Тем более – к мужчинам. Без слов я помню неопределимую, но все определявшую зависимость матери от отца: что он сказал, чего не сказал, когда вернется из командировки, мы его хорошо встретим, ну а потом уже – где ты был и почему молчишь. И разбитое об пол зеркало…
Я бросалась между ними – "Не ссорьтесь. Пожалуйста!" – но они продолжали за что-то бороться, мать – на крике, отец – молча. Я пряталась в развивавшие меня удовольствия. Слушать пластинки мне разрешали самостоятельно, покупали их мне регулярно, много, с комментариями не лезли – тут я была свободна. И вот появились две, которым пришлось стать главными: сначала всего лишь потому, что на них кроме музыки был записан живой человеческий голос.
Этот голос разговаривал со мной! Он рассказывал под музыку Чайковского изумительно грустную байку о приключениях заколдованных под лебедей девиц на берегах сказочного водоема – там все-все было про любовь. И все-все очень красиво, за исключением испугавшей меня идеи о неизбежности борьбы за эту самую любовь. Борьбу за любовь я ежедневно наблюдала в нашем доме. Очень надоела борьба.