Избранное
Шрифт:
«Романы по телефону» известны мне и в жизни. Они не менее волнующи, чем в «Июльском дожде», в той поре, которую называют «первым цветением любви». И отцветают, то бишь умирают, куда быстрее, чем «романы в письмах», которых хватало на десятилетия. Мне думается, что виною именно их размытость, столь очаровательная поначалу, или то, что физики называют энтропией — мерой неопределенности. Она возрастает, размывая общение до последней утраты ощущения именно этогочеловека.
И вот, рассуждал я дальше, возвращаясь к моему эксперименту, если бы не было телефона, хозяева дома, несомненно, удивились бы меньше моему вечернему посещению. А если бы
Да, да, телевизор! Я подумал невольно о том, что с тех пор, как дочери моей исполнилось шесть лет, мне ни разу не удалось уложить ее спать, пока не покажут вечернюю передачу для малышей. У ребят, как известно, нет ничего дороже и увлекательнее общения с ровесниками. Когда ко мне, помню, стучал в окно соседский мальчишка, я оставлял Майн Рида и даже Дюма. Теперь перед началом детских передач или даже не детских (ну, многосерийных детективов…) наш двор быстро пустеет.
Тут в памяти ожил рассказ учителя о том, как в одной школе решили вылечить ребят от рассеянности на уроках, воспитать у них почтительно-сосредоточенное отношение к доске. Ее окружили выпуклой рамкой из полированного дерева так, что напоминала она экран телевизора. Теперь дети будто бы и не учились, а наслаждались телепередачами. Небрежное отношение к реальности устранялось тем, что делали ее похожей на излюбленную иллюзию. Тоже эксперимент, но гораздо более жестокий.
Да, если бы не было телевизора… Но разве не было его раньше?!
Я уже писал по поводу радио, что транзисторы существовали задолго до появления полупроводников. Это, несомненно, относится и к телевизорам. В разные эпохи в зависимости от состояния техники они носили различные наименования. Даже в сократовских Афинах, где, как известно из истории философии, мастерство беседы, мудрого и живого общения достигло блистательных, несравненных высот, тоже телевизоры были. Назывались они тогда лютнями.
Сократ в одном из платоновских диалогов иронизирует над теми, кто, оказавшись в большой компании или вдвоем с товарищем, то ли по умственной лени, то ли по душевной пустоте, не найдя, о чем говорить, зовет женщину с лютней. Этим людям кажется, утверждал Сократ, что они отыскали достойную замену беседе, между тем как они сами лишили себя наибольшей радости: глубокого человеческого общения, совокупного поиску истины. Сократ совершенно недвусмысленно дает понять, что подобных любителей лютни в современных Афинах было большинство… (А для чеховской «душечки» телевизором было окошко, сидя у которого она видела и говорила себе: «Вот идет дворник, вот идет городовой».)
Замените в сократовском высказывании «лютню» на «телевизор», и его ранящая актуальность станет очевидной, и одновременно вы убедитесь в том, какой это опасный соблазн — идеализировать старину.
С «институтом гостей» тоже дело обстоит куда многоплановей, чем казалось моему ослепленному читательским хобби соседу в самолете. В гости-то ходили не одни возвышенные тургеневские герои, но и купцы Островского, чиновники Чехова, мещане Горького… До отупения играли в карты, люто пили, били собственных и чужих жен, тоскливо рассказывали анекдоты. Нет более верной дороги к заблуждению, чем идеализация того, что было.
Да, любая идеализация любых ушедших форм. (не только общения) уводит от истины, это аксиома, — возвышал во мне голос сердитый оппонент, сидящий, видимо, в каждом из нас, — но не менее опасно не видеть, не понимать уникальностисовременной ситуации, тем более такой, как наша, сегодняшняя. Ведь и лютня и окошко на тихую улицу были «выходом» для тех, кто не думает, а телевизор делает порой «душечками» и людей, которые могут и любят думать, как мой старый товарищ и его жена. Мы живем в мире, который по вечерам освещается миллионами кино-и телеэкранов. Что это — новая могущественная реальность, рядом с которой реальный живой человек может стать иллюзией?
Не берусь утверждать, что, явись я в выпуклой рамке полированного дерева, моя подлинность была бы более очевидной. Но, возможно, посещение мое удивило бы хозяев в этом случае меньше…
Перед тем как сесть за письменный стол, я жадно допытывался в самолетах и поездах у незнакомых людей, как мыслят они человеческое общение будущего, и получил много интересных и неинтересных ответов. Один из разговоров врезался мне в память особенно и может, вероятно, кое-что сейчас объяснить.
— Общения в сегодняшнем понимании не будет, — философствовал в экспрессе Ленинград-Москва мой попутчик, оказавшийся потом не астрофизиком, как думалось мне поначалу, а переводчиком «Интуриста». Его четкое ястребиное лицо, эффектно украшенное, несмотря на пленительно тусклый, почти бессолнечный день поздней осени, большими защитными очками, было отрешено, сухо-серьезно, будто бы замкнуто надежно на эти две черные торжественные застежки и наводило на романтическую мысль о том, что зрение молодого человека пострадало от непосредственного соприкосновения с яркостью сверхзвездных температур плазмы и нуждается теперь в охранительном покое. Он не читал и не посмотрел ни разу в окно; спал или думал. Задев его будто бы нечаянно коленом, я излишне подробно извинился и начал расшевеливать, пока не разговорил.
— Общения в современном смысле не будет, — уверенно сообщил он как нечто само собой разумеющееся собственное мнение по волнующему меня вопросу. — Наука и техника усовершенствуют коммуникации и чувства настолько, что вам и не захочется выходить из вашей кельи.
— Но даже монахи общались… — пытался я возражать.
— Монах, — сердито уточнил он, — сидел наедине с лампадой. Вы или я — наедине с миром, космосом. Можно будет не только видеть любой город, карнавал, космодром, но и обонять запах пармских фиалок, мексиканских роз или песка австралийских отмелей. Вы будете ощущать действительность при помощи сигналов, опоясывающих земной шар, пятью органами чувств…
Вагон крупно и мерно покачивало, уже сквозные леса за окном быстро истаивали и наплывали редеющими золотыми туманностями, легко касающимися обнаженной земли; день темнел, но огня в поезде не зажигали, и лица женщин, освещенные осенью, посмуглевшие, как от загара, казались одинаково юными при разнообразии выражений и красоты. Кто-то настраивал и не мог настроить гитару; кто-то, не дождавшись ее, запел. Мне уже не хотелось слушать моего попутчика, а он развивал, видимо, дорогие ему идеи. «Да, — думал я, — подобно тому как из величайшей бедности может быть рождено величайшее богатство, из величайшего богатства может быть рождена величайшая бедность». Потом, утомленный его рассуждениями, осведомился:
— А вы убеждены, что те самые пять чувств в обрисованной вами келейной ситуации останутся человеческимичувствами?
— Человеческими? — поиграл он замшевым носком закинутой за ногу ноги и, расцепив замкнутые на колене пальцы, развел руки, как бы обнимая ими лениво земной шар. — Объясните, если можете, ваши сомнения.
— Ну, — помедлил я в поисках доходчивой и образной аргументации, — если бы Дон-Кихот, начитавшись рыцарских романов, не помчался на Росинанте к людям в живую жизнь, а остался бы у себя на пыльном чердаке, был бы он нашим любимым героем, любимым человеком?