Избранное
Шрифт:
Никичен тащила Олешека за винчестер к оленям.
— Что делаешь? Ни я, ни Хачимас больше не увидим тебя. Ты будешь как мертвый!
— Что сказал, то сказал, — повторил Олешек. — Идем с нами, и ты будешь такою, как я.
— Я хочу быть такою, как Бунджи.
— Я хочу быть таким, как большевики. Идем с нами.
Они хотели одного и того же.
Но Никичен сказала:
— Я не пойду. Наш закон велит нам жить и умирать в тайге…
Никичен заплакала. Отчаяние наполнило ее сердце. И к нему еще прибавилась обида. Тунгус Завыдда продал красным оленя с бубенцами, на котором она ехала, и две унмы
«Идите на оленях в Аян за порохом, мукой и дрелью». А она, Никичен, пойдет в Чумукан пешком, потому что тяжелы у Завыдды вьюки.
Партизаны уходили в тайгу, толкая вперед свои усталые ноги. Олешек вел оленя с бубенцами. И пихты, одетые в синюю хвою, качали лапами, словно одобряли мужество партизан.
А Никичен, с лицом, обращенным вслед уходившим, долго стояла на тропе.
12. Путешествие в настоящее
Десять лет пронеслось над тунгусскими стойбищами, и одна из июльских ночей спустилась над Тугуром. Скала Сырраджок коснулась звезд. Их было немного в облачном небе. У подножья скалы, как вода, стояла в каждом углублении тьма. Спало море. А на берегу слышались удивленные крики женщин, возгласы мужчин и смех. Поодаль над рекой, у леса, горели костры. Толпа стояла у скалы в темноте.
— Смотри, Улька! — кричал юноша.
— Я не вижу, Чильборик! Куда смотреть — скажи мне.
— Смотри на Сырраджок, где висит кусок белой дрели.
И старуха вместе с другими обращала к скале свой мутный взгляд.
Глаза ее, съеденные за долгую жизнь дымом костров, почти ничего не видели.
Рядом с ней стояла Никичен, держа на руках своего маленького сына. Ребенок спал. Никичен, забыв об этом, кричала, топала ногами от радости. Она видела на дрели в слабом конусе света чудесные тени. Они плакали, смеялись, работали. Потом она увидела широкую реку, на берегу которой трудились люди.
Голос из темноты оказал по-русски:
— Это Днепрострой, товарищи тунгусы!..
Никичен обернулась, проследила полосу света, падавшую широко, хвостом серебристого бобра, и снова уставилась на полотно. Реки уже не было. Ната Вачнадзе смотрела оттуда на тунгусов печальными глазами.
Всадники мчались в горах. Тунгусы криками подгоняли их. Над толпой стоял рев.
А всадники все мчались, настигали один другого. И Никичен пришла в такое возбуждение, что даже не могла кричать. Тяжелое дыхание вырывалось из горла, сердце громко стучало. И когда, наконец, Нату Вачнадзе настигли, Никичен без сознания опустилась на камни. Ребенок заплакал. Кто-то поднял ее и ребенка и отнес в сторону, положив на холодную траву.
Никичен очнулась, услышав знакомый смех: это Олешек смеялся, склонившись над своей женой и сыном.
Самому Олешеку кино уже было не внове. Он присел возле Никичен и начал набивать трубку.
Рядом с ним на траве сидели двое мальчишек. Они не имели билетов, которые днем за пятачок покупали у русских все. Мальчишкам стоило только повернуть головы, чтобы увидеть полотно и «картины». Но они не заплатили денет, билетов у них не было, и они отворачивались от скалы. Глаза их, полные слез, были обращены во тьму, на речной берег, где гасли оставленные костры.
Узкая щель зари открылась над морем.
У входа в бухту серым кряжем поднимался из воды плавучий консервный завод. Он сидел глубоко, как броненосец. Его белая широкая труба с оранжевым кругом чуть дымилась. Кунгасы [51] с рыбой медленно, как мокрицы, ползли вдоль борта. На горизонте лежали Шантары.
51
Небольшое рыбацкое судно без парусов.
На тугурских рыбалках отдыхали. Кончился ход горбуши, а летняя кета еще не шла.
Вчера на промысла приехала кинопередвижка культурной группы Комитета севера. О том, что будут показывать кино, было задолго известно в стойбищах. С Бурукана по Тугуру спустились семьи бытальского рода. С Ульбана пришел на оленях далыгирский род, а бэтюнский род приехал на шаланде с Шантар.
Ни Чильборик, ставший юношей, ни отец его Васильча, ни Улька, уже собиравшаяся умирать, не узнавали места своих одиноких стоянок.
Вокруг промыслов и зимой и летом стояли становища. Тайга отодвинулась, оставив только пни. Охотники уходили за зверем и снова возвращались к морю.
Никто не тратил ровдуги на урасу, не покупал бересты. И зимой и летом жили в юртах, крытых тесом и законопаченных мхом.
День стоял теплый. Кинопередвижка уехала дальше на Чумукан.
Бытальский род снял свои палатки. Далыгирский род навьючил оленей, а бэтюнский род разместился в шаланде. Тут были: Олешек с Никичен, Хачимас, Чильборик с Васильчем, две семьи из бэтюнского рода и три из чужого рода.
С катера на шаланду прыгнул человек в тюленьей куртке. Глаза его смотрели весело. Навстречу ему поднялся со скамьи Олешек и широко улыбнулась Никичен.
— Садись сюда, комиссар!
Олешек все еще по-старому называл Небываева, хотя тот уже был не комиссаром, а директором лесопильного завода и начальником Шантарского строительства.
Бэтюнцы отодвинулись, чтобы дать ему место. Тунгусы из чужого рода сняли шапки и дружески кивнули ему.
Небываев пожал им руки, потом сел и оглянулся на берег. Он был доволен и берегом, и солнцем, пляшущим на волнах, и вчерашней ночью у скалы Сырраджок. Еще три семьи удалось завербовать на Шантары.
Небываев угостил Никичен папироской. Она попыхтела ею, затем незаметно бросила за борт и закурила трубку.
— Ну как, Никичен, понравилось тебе вчера кино? — спросил Небываев.
Никичен закрыла глаза и темной рукой коснулась своего лба.
— Голова болит!.. — И, помолчав немного, добавила: — Человек имеет только одну тень. Вы же имеете их много и при солнце и в темноте, когда даже деревья теряют их.
Олешек залился смехом, откинулся на спину, заболтал ногами в воздухе. Он выражал свою радость по-детски, хотя лицо его было мужественно и редкие монгольские усы висели над тонким ртом.