Избранное
Шрифт:
— Выйди в коридор, Шари.
— Зачем?
— На дальнем коренном зубе у него коронка.
— Я тоже хочу проверить.
— Придется разжать ему челюсти.
— Не стоит бояться за меня, Миклошка.
— Да уж, зрелище будет малоприятное, — вмешался полицейский.
— Ну зачем тебе все это видеть?! — вопросил Миклош.
— Вышли бы лучше в коридор… Ну пожалуйста! — сказал полицейский.
— Я буквально через минуту догоню тебя, — пообещал Миклош.
— Но я сама должна видеть, — настаивала я.
— К чему это? — взмолился муж.
— Я поверю
Видно было, как он вмиг побледнел.
— Тогда изволь, — произнес он, оскорбленный до глубины души.
Зубы у обгорелого трупа сохранились лучше всего; свет лампы падал прямо на них. Я слышала, как полицейский щелкнул карманным ножом, раскрывая его. Слышала, как клацало лезвие, разжимая зубы. Я подошла к носилкам и оттолкнула полицейского. Миклоша я тоже оттолкнула в сторону и склонилась над изуродованным телом. Господи, сделай так, чтобы у него не было коронки! Сделай так, чтобы погас свет. Сделай так, чтобы зрение мне отказало. Сделай так, чтобы я не видела, не слышала, чтобы разучилась говорить…
Блеснула крошечная яркая точка. Маленькая золотая искорка.
— Простите, вы были правы, — сказала я полицейскому. — Это тело моего сына.
— Вы его опознали?
— Да, опознала.
Домой мы добрались на трамвае. В обязанности Миклоша входило принести дров, а там уж мое дело было протопить. Так было и в тот день. Все шло, как обычно. Живем мы с Миклошем очень просто. В кино не ходим совсем, в театре бываем крайне редко, на постановках классических пьес. В кафе переступили порог лишь однажды, 17 января 1954 года, когда после трехлетнего замалчивания наконец вышла в свет написанная Миклошем биография Петрарки. Готовлю я сама, самые будничные блюда, какие можно состряпать наспех и так же наспех проглотить.
В тот вечер на ужин были сто граммов ветчины, яичница из четырех яиц и чай. Я безо всяких осложнений внесла в комнату поднос с едой. Сама я тоже поела. Боли я не чувствовала. Мыслей в голове не было. Казалось, это вовсе не я сижу здесь и ем яичницу. Мы молча сидели за столом, но и в обычные дни у нас не очень-то принято занимать друг друга беседой. Когда я налила Миклошу вторую чашку чая, он спросил:
— Ты очень устала?
— Нет.
— Может, послушаем музыку?
— С удовольствием.
У нас даже радио нет. Лишь стук старенькой пишущей машинки свидетельствует о том, что двадцатый век не обошел нас стороной. Да, и еще телефон. Но его мы выставили в прихожую, на ящик с грязным бельем, поскольку оба не любим им пользоваться. Миклош вышел в прихожую позвонить Шани.
— Они уходят в кино, — сообщил он. — Но ключ оставят под ковриком у двери.
Мы молча управились с ужином. Я по-прежнему ничего не чувствовала, разве что тупую усталость, временами сковывавшую движения. Но затем, когда я умылась, переоделась и вышла на свежий воздух, это неприятное ощущение прошло.
Каждую среду мы обычно ходим слушать пластинки. Иногда бывало так, что Тоты отлучались из дому, и тогда Илона оставляла гореть свет в прихожей. На этот раз в квартире было темно. Мы стали искать выключатель, но не могли найти. Топчась впотьмах
— Где ты? — спросил Миклош.
— Я здесь, — отозвалась я.
— Пошарь за спиной, может, там выключатель.
— Здесь нет, — сказала я.
Вновь наступила тишина. Я не в состоянии была сориентироваться. Начисто забыла, где находится дверь, и не могла определить, откуда шел голос Миклоша. Я боялась пошевелиться и даже затаила дыхание, словно лучше будешь видеть, если не дышать. Но затем, почувствовав, что задыхаюсь, с шумом глотнула воздух.
— Никак ты плачешь? — спросил Миклош.
— Нет.
— Но я же слышу.
— Тебе показалось.
— Тут нечего стыдиться, — сказал он.
— Я не плачу, Миклошка.
Я и в самом деле не плакала и даже не испытывала никаких особых переживаний — ни потрясения, ни скорби, ни тоски. Наконец Миклош всерьез взялся за поиски выключателя и вскоре зажег свет. Взгляд мужа сразу же упал на меня, но лицо мое было спокойным, а глаза сухими.
— Поставить «Реквием»? — спросил он.
— Да.
— Чей?
— Чей хочешь.
— Моцарт подойдет?
— Подойдет.
Он поставил пластинку. Мы сели так, чтобы не встречаться взглядами; он смотрел на обтянутую шелком колонку проигрывателя, а я — на него. Я смотрела на его выступающий, резко очерченный подбородок, нос с горбинкой, впалые щеки. Лицо, которое уже взяла в работу старость, было по-прежнему очень знакомым, но и слегка чужим. Миклош просил моей руки возле кустов пеларгонии, в саду моих родителей на окраине Будапешта. Тогда он выглядел полнее и симпатичнее, был куда более привлекателен и предан до самозабвения; теперь ничего подобного о нем не скажешь. Единственное, что сохранилось в нем от прежних времен, это его честность. Он честен не только с друзьями. Даже все его исследования в области итальянской литературы отличаются каким-то пуританизмом, он иногда ошибается, но его нельзя подкупить. Семь лет назад критика объявила его идеалистом, в результате чего три года он вынужден был зарабатывать лишь уроками итальянского, а меня уволили из женской гимназии на улице Лоняи. Но ведь любовь нельзя вытравить без остатка. Года не пощадили нас, однако честность Миклоша оказалась неподвластна времени. Я люблю в муже честность, потому что это единственное, что сохранилось в нем.
Когда исполнялся «Agnus Dei», он вдруг произнес:
— Можно ведь и смерть встретить с надеждой.
Я вздрогнула. Моцартовский «Реквием» — одна из любимейших моих вещей, но на сей раз я почти не вслушивалась в музыку и не поняла, на что он намекает.
— Ты имеешь в виду Денеша? — спросила я.
Он кивнул. Мне стало стыдно. Пока звучал «Реквием», я ни разу не вспомнила о сыне. Я была вялая, заторможенная, как после глубокого наркоза; лишь когда вернулись домой Илона и Шани, во мне словно шевельнулось что-то.