Избранное
Шрифт:
Внезапно, резким рывком, она села в постели. Ей вспомнился один жест рыжего. Она увидела так ясно, словно на повторно прокрученной пленке: рыжий молодой человек сидит на стуле в прихожей и нервно дергает пальцы на руках, так что суставы хрустят… Поначалу ею владело лишь смутное беспокойство. Что-то влекло ее опять в прихожую, словно бы поначалу она не разглядела парня как следует. «Да полно тебе! — уговаривала она самое себя. — Просто наваждение какое-то!» Однако волнение заставило ее подняться. Она застегнула халат. Сунула ноги в шлепанцы и поспешила на кухню.
Когда Нетти, с подносом в руках, отворила дверь в прихожую, парень вскочил, вытянувшись в струнку, и сам от этого вконец
— Вы наверняка проголодались с дороги, — сказала она.
— С какой еще дороги? — с подозрением в голосе спросил парень.
— Да я просто так обмолвилась, — сказала Нетти. — Кушайте на здоровье.
Нетти смотрела, как он ест. И внутри — даже не в нервах, а в каждой клеточке тела — поднималась какая-то дрожь. Она знала эту манеру: вилку держать посередине, у самого изгиба, наклоняться вперед за каждым куском. Она заранее знала, каким движением он возьмет стакан. Знала, как он крупными глотками будет пить воду. И как потом вытрет рот — сперва правой, а затем левой ладонью… Рыжий парень не смотрел на нее. Он скованно сидел, скованно ел. А когда кончил есть и не знал, чем занять руки, снова принялся хрустеть суставами. Дрожь внутри прекратилась. Теперь желудок ее был сжат, словно судорогой. «Пустяки, — думала она. — Это просто самовнушение».
Нетти встала, чтобы унести поднос. В дверях кухни она обернулась и увидела, что рыжий парень опустил руки на колени и больше не ломает пальцы. Она принесла ему на тарелке несколько персиков. Подойдя к парню, она явственно услышала, как на пальце у него хрустнул сустав.
— Угощайтесь, пожалуйста, — оказала она, ставя перед ним фрукты.
— Не хочу, — буркнул рыжий парень.
— Отчего вы так нервничаете? — спросила она.
— Почему вы решили, будто я нервничаю? — весь встопорщился рыжий.
Он с силой потянул за указательный палец, и Нетти судорожно сглотнула, чтобы подавить вскрик.
Когда я позвонил, она отворила дверь босая. Ногти у нее на ногах были покрыты красным лаком. Поначалу я и не видел-то ничего, кроме ее ног, и совершенно очумел от этого зрелища. Ноги были темные от загара. Щиколотки гладкие, словно отполированная кость, а ниже шел плавный изгиб, будто женщина при ходьбе опиралась не на ступни, а на воздушные подушки. Все движения ее были красивы.
Я боялся ее. Я боюсь каждой женщины. Боюсь, что во мне вновь проснется желание, а стоит мне пожелать женщину, и снова беды не миновать… Но эти ноги не могли оставить человека равнодушным. Мне хотелось опуститься перед ней на корточки, чтобы она ступила ногою на мою ладонь. Хотелось дохнуть на эти ноги и обмахнуть их носовым платком, как дорогой фарфор. Хотелось поставить их себе на колени и провести рукой по пальцам этих ног, как по клавишам музыкального инструмента… Пишта рассказывал однажды, как во время первой их лодочной прогулки он покрыл поцелуями ноги Нетти, а затем, прижавшись к ним лицом, так и уснул… Было уже поздно. Надзиратель глянул в «глазок» и цыкнул на нас, чтобы мы заткнулись; разговор пришлось продолжить шепотом.
— Что может быть красивого в женских ногах? — чуть слышно спросил я.
— Видишь ли, я и сам понял это лишь в тот момент, — ответил Пишта.
До того дня, сказал Пишта, он и на собственные-то ноги смотрел с отвращением, считая их неким уродливым придатком. И он живописал ноги своей матери, сплошь в мозолях, шишках и ороговелых наростах. Когда мать возвращалась с работы и подолгу размачивала в воде занемевшие пальцы, а затем принималась тупой бритвой срезать распаренные мозоли, он, Пишта, вынужден был отворачиваться, чтобы не стошнило… В ногах матери, говорил он,
Конечно, маме стоило бы посочувствовать, оговаривался Пишта, ведь ради семьи она целыми днями простаивала на ногах в буфете, разливая пиво по кружкам… Но до сочувствия дело не доходило. Когда мать возвращалась домой, казалось, даже от кожи ее разило спиртным. Она всякий раз приводила с собой какого-нибудь полупьяного мужика и раздевалась догола. А он, Пишта, понапрасну забивался с головой под одеяло: каким-то образом он все же видел, что его мать — женщина, у нее есть груди и все прочее, что положено иметь женщине, видел, как она, голая, ложится с чужим мужчиной… Пишта и пикнуть не смел. Он лежал под одеялом, свернувшись калачиком, кусал губы и ломал пальцы, чтобы хрустом суставов заглушить все другие звуки… Даже став взрослым человеком — лет в двадцать с лишним, — рассказывал Пишта, он настолько терялся в присутствии девушек, что кожа у него покрывалась мурашками.
— В присутствии Нетти тоже? — спросил я.
— Не болтай глупостей! — сказал он.
— Даже в начале знакомства? — спросил я.
— Никогда, — ответил он. — Нетти излучала красоту. Все вокруг нее становилось прекрасным: улица, по которой она шла, таз с облупившейся эмалью, в котором она мылась. И даже я сам.
Насчет женской красоты у Пишты была целая философия. Смысл ее заключался в том, что прекрасное женское тело — не просто тело, а нечто гораздо большее. Подобно тому, как море ведь не просто вода. Женское тело хранит в себе тайну, о которой большинство человечества даже не подозревает, разве что некоторые избранные кое о чем догадываются. Греческие статуи, полотна итальянских мастеров — лишь малая толика женской красоты, выставленная напоказ. Если же простой смертный дерзнет влюбиться в прекрасную женщину, он станет рабом любви. Ему уже никогда не освободиться: опьянение красотой становится страстью, пагубнее алкоголя. Пока существуют на свете красивые женщины, до тех пор будет существовать и рабство.
Тут Пишта расхохотался — беззвучно, чтобы не услышал надзиратель.
— Признайся, что таких слов от бывшего районного партсекретаря ты не ожидал услышать!
— Не верю ни единому твоему слову, — сказал я. — В прошлый раз ты говорил, что Нетти всегда оставалась тебе верна.
— На свой лад, — возразил он. — Зато она вскружила голову моему лучшему другу. Она и тебе вскружила бы голову.
— Да она на меня и смотреть бы не стала!
— А я, по-твоему, красавец, что ли? — засмеялся он. — Вся беда в том, что ты боишься. Ты не смеешь любить красивых женщин. Между тем красивая женщина гораздо доступнее, чем уродка… Красота уверена в собственном предназначении подобно тому, как святые верили, что способны излечить прокаженных.
— Выходит, ты тоже был вроде прокаженного? — спросил я, чтобы хоть как-то уколоть его.
— Хуже прокаженного, — усмехнулся он. — Я был девственником. Это в двадцать-то шесть лет!
Пишту нельзя было упрекнуть в излишней деликатности. Вернее, он очень любил учить других, и наряду с венгерской поэзией и политэкономией основным предметом обучения была Нетти… Остальному, говаривал Пишта, я волен учиться у кого угодно, а вот сдать экзамен по Нетти могу только ему.