Избранное
Шрифт:
И здесь опять напрашивается сравнение с великой трагедией Гёте, потому что О’Фаолейн ставит, по сути дела, фаустовскую проблему смысла жизни, хотя и бесконечно суженную. Вместо Фауста, личности великой, выдающейся, у О’Фаолейна действует человек заведомо заурядный. У Гёте речь идет о Жизни в космогонических масштабах, герой О’Фаолейна поглощен поисками самого себя, смысла собственной жизни. Но в конечном итоге личность и есть средоточие жизни, поэтому так пристально и пристрастно всматривается в нее литература XX века.
Поместив своего героя в экстраординарные обстоятельства, О’Фаолейн создает модель «одинокого человека». Утраченная память Янгера — своего рода символ человеческой потерянности, непричастности, оторванности от корней. Более того, он лишился не только прошлого, но и, как это ни покажется странным, будущего. Прошлого — потому что он не знает его, будущего — потому что, напротив, слишком хорошо его знает. От
Результат эксперимента всей новой жизни Янгера, продолжавшейся шестьдесят пять лет, в конечном итоге состоит в том, что опыт, или «зрелое сознание», оторванное от исторического прошлого человека, не помогут ему, существу историческому. Живи он хоть десять раз, он все будет начинать сначала, восстанавливая естественный ход жизни с ее радостью и горем. Каков же в таком случае ответ на вопрос, поставленный в заглавии романа? На последней странице его дает Нана, друг и жена Янгера, его единственное доверенное лицо. Теперь, когда Янгер ушел в небытие, а ей самой почти столько же лет, сколько было ему в начале романа, она не колеблясь приняла бы предложение богов. Ответ жизнеутверждающий. Но в нем также содержится ироническое сомнение в смысле бесконечного возрождения, напоминающего круговерть. Об этом говорят заключительные слова романа, составленные как пародийная парафраза типично джойсовской ассоциации.
К роману О’Фаолейна, написанному как притча о жизни человека, нельзя подходить с мерками бытового правдоподобия. С первых его страниц читатель вслед за героем втягивается в эксперимент совершенно неправдоподобный. В правила затеянной игры входит загадывание загадок. Но нас ждет разочарование, если вместе с героем, увлекшись почти детективной историей, мы будем искать к ним точные ответы. Упорство Янгера упирается в насмешку богов, читатель же, коль слишком долго он будет сличать факты и сопоставлять даты, неизбежно почувствует лукавую улыбку автора. Он рискует уподобиться персонажу романа, мисс Пойнсетт (пародия на мисс Марпл Агаты Кристи), доверяющей только фактам: «Послушав каватину Генделя „Царице любви“, она бы наверняка прежде всего отметила, что истории неизвестны точные свидетельства существования такой женщины».
На вопрос интервьюера — в этой роли выступила его собственная дочь, известная писательница Джулия О’Фаолейн, — почему в жизни героя романа «И вновь?» подчеркнута личная, а не общественная ее сторона, писатель отвечал, что хотел «добраться до сущности человека, того, что Йейтс называл „личностью“, до ядра, освобожденного от оболочек, именуемых характером, приметами места, социальными функциями». Но социальный элемент никогда не исчезает из его произведений — комментирует это объяснение Джулия О’Фаолейн. И действительно, хотя в романе речь идет о личном, семейном прошлом, в какой-то степени это и метафора прошлого исторического, пережитого лично, напоминающего о себе незаживающей душевной раной. Потому что в ирландском контексте тема прошлого всегда включает в себя общественный, даже политический смысл. И по-прежнему остается одной из самых острых, больных для ирландской литературы. Сколько было написано об истории как «кошмаре» (Джойс), как грузе «бесполезных» (Л. Макнис) или «обжигающих» (Дж. Монтегю) воспоминаний. И в филиппиках героя О’Фаолейна нельзя не услышать взволнованный авторский голос, знакомый по другим выступлениям писателя: «…и слово „прошлое“ вдруг стало мне отвратно… этим словом оскорбляли достоинство моей страны. Слишком уж много попадалось мне эдаких нахрапистых патриотов в дублинских кабачках, где они, до капли выдоив свое (?) Славное Прошлое, в мгновение ока от этого прошлого отшучивались как ни в чем не бывало: показывали, что стоят на земле обеими ногами. Овцы, разбредшиеся из загона рухнувшей империи, полулюди, навеки меченные клеймом имперского овцевода на крупах».
Шон О’Фаолейн — искушенный мастер художественной прозы, прекрасно знающий ее историю и современные концепции. Выступал он, как отмечалось, и в роли исследователя жанра рассказа и романа. В своем последнем в полном смысле слова оригинальном произведении он сполна проявил и свою высокую образованность, и тонкое чувство литературного стиля. Многие страницы
Для понимания романа О’Фаолейна важны не столько литературные ассоциации, сколько размышления о романной форме. «Это я для себя пишу. Мне надо помнить. Одни бессмертные способны жить беспамятно». Этими словами Янгер начинает свои мемуары, О’Фаолейн — роман. Факты или впечатления, летопись жизни или ее интерпретация — дилемма, стоящая перед автором мемуаров. Нана, верный друг и единственный читатель Янгера, уличает его в непоследовательности и противоречиях. Он хотел сделать документальный фильм без сценария, тогда как на экране, как и на бумаге, не может быть «все как в жизни». Любой объект, попавший в поле зрения, в искусстве обретает формообразующую роль. Рассуждения и споры в тексте романа, хотя в нем и нет публицистических отступлений, отчетливо выражают эстетическую концепцию автора. «Для современного романа существенно, что писатель истолковывает, а не повествует — повествует кто угодно, — и мы, его читатели, блуждаем с ним среди намеков и догадок. Я не автор и не читатель, я главный герой — так сказать, очевидец, я в курсе дела». В этих словах героя выражена очень важная для писателя оценка повествовательного искусства. И позиция автора — «очевидца», который «в курсе дела». Такой она была прежде и сохранилась в последнем романе. Потому что притча О’Фаолейна о жизни человека — это и его рассказ о себе.
Дело не только в автобиографичности — а в романе множество автобиографических деталей, начиная с года и места рождения Янгера. Хотя и эта сторона романа указывает на позицию автора, который всегда писал только в том случае, когда мог себя чувствовать «в курсе дела». Конечно, было бы наивно отождествлять рассказчика и автора, героя и писателя. Но то, что О’Фаолейну удалось сказать о человеке, его утратах и разочарованиях, радостях и неослабевающей жажде жизни, — в немалой степени результат эксперимента, им самим на себе поставленного. Нужно было прожить долгую и большую жизнь, чтобы написать эту «длинную, как жизнь, книгу».
О герое романа в его новой жизни говорится, что он остался «таким же законченным, неизлечимым, непробиваемым и страстным романтиком». Писатель-реалист, О’Фаолейн в своем отношении к жизни остался романтиком. Уже после выхода романа, когда его автору исполнилось восемьдесят лет, его спросили, по-прежнему ли он романтик. «Конечно! Сейчас, как и всегда», — ответил он.
А. Саруханян
И ВНОВЬ?
SEAN O’FAOLAIN
And Again? London 1979
УВЕДОМЛЕНИЕ С ОЛИМПА
Это я для себя пишу. Мне надо помнить. Одни бессмертные способны жить беспамятно. Не сберег воспоминаний — берегись воображения: зарвется, заврется, свихнется. Мне надо в точности помнить, что произошло тогда, мартовским утром 1965 года, — и станет ясно, как это сказалось потом на моей жизни. Но только не драматизировать, ничего не накручивать, не усугублять. Все ведь началось под сурдинку, я тогда и сам не заметил, что началось. Полупроснувшись, я медленно повел глазами в сторону мышьего шороха за дверью спальни. Смутно привиделись мне две желтые бумажные полосы машинописного формата, углом выползавшие из-под двери на ковер. Все еще спросонья оглядел я комнату, до странности незнакомую, выпростался из постели, отодвинул занавеси — и с изумлением увидел внизу за окном опять-таки незнакомую и запущенную лужайку, примерно тридцать ярдов на двенадцать, по краям которой брезжили ранние краски весны — расцветающие нарциссы, золотистая россыпь форзиции, — нет, это не май, скорее март; и в дальнем конце двора сквозила исчерна-зеленоватая хвоя пирамидальных кипарисов, а за ними виднелись соседские задворки и бесцветное небо. Направо и налево — вереница схожих домиков со схожими садиками. Я приложил ладонь к груди и громко выговорил: «Что за черт, где я?» — но ощутил в ответ такую глухую пустоту под черепом, что тут же стал искать глазами зеркало во избежание другого, прямого вопроса, который уже наклевывался.