Избранное
Шрифт:
Одной из главных особенностей нашего поколения Наровчатов считал отсутствие гения. Все поколение — по его мнению — должно было осуществить дело гения. И оно создало поэзию гениальную.
Схема поэтических поколений XX века представлялась нам следующим образом.
Поэты, заявившие о себе в литературе между 1900 и 1905 годами — Брюсов, Бальмонт, Блок, Белый. Символисты.
Поэты, пришедшие в литературу в районе 10-х годов: Гумилев, Хлебников, Маяковский, Ахматова, Цветаева,
20-е годы: Тихонов, Луговской, Багрицкий, Сельвинский, Кирсанов, Светлов, Заболоцкий, Мартынов. Лефовцы, серапионы, конструктивисты, комсомольские поэты.
Поколение 30-х годов: Корнилов, Васильев, Твардовский, Смеляков, Симонов.
Сплошные взлеты. Ахматова насчитывала их с 10-х до 50-х три или четыре.
Потом наше поколение. Военное, фронтовое.
Потом поколение конца 50-х — начала 60-х годов.
Потом...
— Кино прервалось,— как любит говорить один мой друг.
Литературные направления, группы, кружки неминуемо распадаются. Поколение может не осуществиться, но распасться не может. Сергей любил оперировать этой, более прочной, общностью.
...Когда встретились после войны, из шестерых осталось нас трое. Двое погибли, третий от поэзии отошел.
Несколько лет держались вместе. Пытались выработать пригодную для жизни платформу в рамках «откровенного марксизма».
Старались освоить постановления о журналах и о музыке.
Передавали слова Сталина о Зощенко:
— Если он ничего не понимает, то пусть идет к черту со своей обезьяной!
Старались свести концы с концами.
Сергей рассуждал. Победа над фашизмом показала, что решающим фактором исторического движения является Россия. Казалось прежде, что вектор исторических сил идет от античной Греции через западный Рим и Западную Европу. Время показало, что он проходит через Византию и Россию...
Так или иначе этот взгляд разделяли мы со Слуцким.
На фоне глобальных категорий казалось несущественной литературная судьба Ахматовой, Пастернака и Зощенко.
— Европа стала провинцией,— утверждал Сергей.— Постановления учат нас избавляться от провинциализма.
Ахматова, по взгляду, усвоенному до войны, казалась поэтом давно ушедшей эпохи. Зощенко тоже был куда-то давно отодвинут. Мы его не перечитывали. Пастернак — другое дело. Учитель. До постановления он был в чести. Это ему не шло. Он казался слишком утонченным, слишком отрешенным от войны, от грубой правды, которая еще не остыла в нас.
Я написал о нем стихи. У Пастернака есть строчка: «А злоба дня размахивает палкой». Я спорил: «Но злоба дня святою стала злобой». Пастернак писал: «Мы были музыкой во льду». Я возражал: «Где ж ваша музыка? Я помню этот лед. Мы там без музыки вмораживали трупы».
Стихи эти знал Вишневский, редактор «Знамени». После постановления позвонил мне:
— Давай стихи о Пастернаке.
— Поздно, Всеволод Витальевич,— сказал я.
— Ну и ладно,— ответил он, как мне показалось, с облегчением.
О разговоре рассказал Сергею.
— Да, конечно,— сказал он.
Решили «не участвовать». А можно было «всплыть».
Вопрос об «участии» прямо встал много позже. Работала уже логика успеха...
...В те трудные годы, когда даже ортодоксальные взгляды могли быть неверно и опасно истолкованы, мы держались друг друга. Литературное восхожение представлялось нам вроде альпинистского похода: один поднимается на очередной уступ и за веревку подтягивает остальных.
На деле, когда в середине 50-х годов началось бурное восхождение Слуцкого, альпинистская бечева оказалась для него помехой. И это естественно. В юности нужны общие платформы и стартовые площадки. Для зрелого писателя взлет — дело индивидуальное. Низко ли, высоко ли он летает, полет это одиночный. Иногда так возносит или заносит, что и дружеские голоса становятся не слышны. Мы трое все нее перекликались, откликались порой друг другу.
Понимается все это потом, когда альпинистская веревка для каждого оказывается путами.
Помню, как сердился Сергей на Слуцкого, не пожелавшего подтягивать нас на взятую им высоту. В раздражении называл это предательством.
Но вскоре сам в одиночку стал брать свои уступы...
Наша дружба с Наровчатовым была прочной отчасти потому, что мы не нарушали нескольких правил. Не наваливали друг на друга жизненные заботы и подробности и не обращались друг к другу с неприятными просьбами.
Когда Сергей стал редактором «Нового мира», я иногда посылал туда стихи, обычно обращаясь к Михаилу Львову.
Так была напечатана поэма «Снегопад».
Я послал «Сон о Ганнибале». Сергей ответил очень смешно. Дескать, поэма хороша, но у нас сейчас сложные отношения с Эфиопией. Как бы эфиопы не обиделись.
Поэма не понравилась. Слишком хорошо знал XVIII век. В этом был ревнив.
Новый, 1940, год я встречал у Елены Ржевской и Павла Когана в квартире на Ленинградском шоссе.
Поздно пришли Сергей и Михаил Молочко. Возбужденные, разгоряченные. Назавтра они уходили на финскую войну.