Избранное
Шрифт:
«Аминь! Аминь!» — услышали мы голос дяди Гаврила, а огородник прибавил: «Закройте мальчику глаза».
Затарахтела телега, издали послышался женский плач, телега стихла, мужчины негромко переговаривались и что-то делали, наши матери встали лицом к реке, встали и мы с глухонемой и увидели на берегу реки толпу. В телегу были запряжены лошади Цино, Цино перекрестился, поправил свою посиневшую от купороса соломенную шляпу и повел лошадей вброд. Мужчины все стояли без шапок, а со стороны деревни по огородам бежали женщины, плача навзрыд. Наши матери перекрестились, по лицам у них потекли слезы. Было видно, как повсюду люди собираются кучками, брошенные, невзрыхленные полосы зияли как раны, страшное событие вдруг парализовало сторукую деревеньку, она побросала мотыги и вилы и обсуждала случившееся.
Мальчик, пропоротый большим буком, покинул этот мир. Имя его навсегда врезалось в память деревни —
Он появился из-за леса совершенно неожиданно, словно сама природа вытолкнула его из своей утробы, машинально пересек маленькую котловину, вошел в реку и упал раньше, чем добрался до взрослых, раньше, чем их руки подхватили его. Он упал в конце брода и испустил дух, корчась в пыли на берегу.
Долгие годы после этого, проходя мимо молельного камня Святого духа, я видел, как он внезапно появляется, держась руками за живот, несколько мгновений — живой и бесконечное число мгновений — мертвый; словно природа решила в тот день во что бы то ни стало послать в нашу деревню смерть, потрясти этой смертью все окрестные поля, погрузить деревню в скорбь и уныние, собрать вокруг мальчика плакальщиц, чтоб заголосили плакальщицы страшными голосами, да так, чтоб каждый, кто их слышит, содрогнулся и почувствовал всю пустоту и бессмысленность жизни. Судьба словно дремала на гребнях окрестных гор и решала, когда ей послать смерть и когда насыпать на припеке, повыше деревни, еще один свежий могильный холмик — пусть никто не забывает, что он смертен и что путь каждого из нас завершится там же, на припеке, под рыхлым холмиком, как это случилось со всеми, кто жил до нас.
Для того и расположила деревня свое кладбище так высоко, чтоб оно отовсюду было видно, чтобы наши покойники и наше прошлое всегда возвышались над нами и чтоб взгляд наш, куда б мы его ни обратили, всегда упирался в преграду этих холмиков, в преграду нашего прошлого и нашего будущего…
Турки устроили свое кладбище к востоку от деревни; невидимое для живых, оно тонуло в зарослях шиповника, и каменные чалмы были скрыты от любопытных взглядов.
Римляне поместили кладбище еще дальше от поселения — они хотели быть вдали от своих мертвых.
Не знаю, почему христианские души выбрали для себя такое видное отовсюду место?..
Первым сбросил с себя оцепенение и снова пошел завинчиваться и развинчиваться человек из Старопатицы. На этот раз он не свернул к мосту, а перешел речку вброд.
Потом зашевелилась цапля, развернулась на своих ходулях и, сгорбившись, зашагала против течения.
Зашевелились и взрослые, пошли привязывать скотину в тени, а те, у кого были дети, вдруг испугались, как бы с их детьми чего не стряслось, и подозвали детей поближе, чтоб были на виду, чтоб можно было их видеть и слышать их голоса. Человеческие голоса, звучавшие в поле, надломились, осели, гибель мальчика заставила всех мужчин почувствовать, до чего они беспомощны, да и какой смысл было браться за мотыгу, косу, колотушку или взваливать на плечи опрыскиватель и опрыскивать виноградник, или брать вилы и ворошить сено. Движение людей в поле ощущалось едва-едва, но и оно лишь подчеркивало оцепенение взрослых. Природа, могущественная в своей неподвижности, тоже молчала, глубоко вдохнув в себя воздух, и не спешила его выдохнуть; с помощью молельных камней ее окрестили, но в душе она оставалась язычницей.
Ни одно стихийное бедствие не делает человека таким беспомощным, каким его делает смерть ребенка или нависшая над ним угроза смерти, или его трагическая беззащитность. Я позволю себе, читатель, забежать немного вперед, потому что туда толкают меня мои воспоминания, и, хотя сейчас знойное лето, я постараюсь поместить в это лето и метель.
Если полжизни я прожил в деревне, то вторую половину жизни живу в городе, и должен признаться, что, хоть я и окружен серыми зданиями, которые здесь называются корпусами (и это именно корпуса, читатель, — не дома, не караульные помещения или таможни, как сказал бы дядя Гаврил, а корпуса), так вот, хоть я и живу окруженный этими корпусами, иной раз воображение мое взыграет, и я помещаю среди них то церковное поле Святого духа, то виноградник Цино, посиневший от раствора, разбрасываю среди них заросли волчьего яблока, задумавшуюся о чем-то лошадь, колодец с журавлем, сидящую собаку, выпускаю полетать птиц — вон сорока торчит на крыше, удод или аист разгуливает по двору среди развешанного на веревках нейлонового белья; и даже дома я иногда позволяю себе посадить среди цветов на окне золотистую щурку или запустить в комнату сердитого жука, который опрокинется навзничь на ковре, или впустить перепела, который шелестит перьями и недовольно ворчит: бур-р, бур-р!
Я знаю, что это лишь
Да и не только литература — и человек, когда он сосредоточивается на окружающем его материальном мире, пытается проникнуть в его дух, то есть в его сущность.
Городская архитектура, при всей ее неказистости, есть проявление человеческого воображения, сама по себе она мистична, непонятна и чужда мне, ибо она отчуждена от природы, и поэтому, когда мне грустно, я иной раз по своему произволу подмешиваю к ней природу — пасеку, лесной муравейник, змеиную кожу, пробирающуюся на цыпочках реку, купающуюся в реке обнаженную женщину, задумчивую цаплю или просто высокие деревенские ходули, которые разгуливают группами, парами или поодиночке, рассеянные, одинокие и нелепые среди бетонных декораций города.
Слава богу, что, хоть природа и вытеснена из наших городов, мы все еще не в состоянии воздвигнуть преграду перед временами года. Серый туман или осенний дождь, летний гром или град, весенняя оттепель или зима все еще посещают наши города, и во дворах и скверах зимой преспокойно вырастают снеговики; обнаружив их в первый же день первого снега, мы вдруг спохватываемся, что в городе все еще живут дети.
Снеговики, дети, сурвачки [14] … Только что наступил Новый год, я живу в Софии, у меня сын, которому столько же лет, сколько было мне, когда я сидел съежившись в зарослях волчьего яблока на церковном поле в двух шагах от брода, рядом сидели глухонемая девочка и собака, а с конца поля было слышно, как дядя Гаврил говорит: «Аминь! Аминь!»… Мой сын играет во дворе с другими мальчишками, несутся крики, ребята дерутся пестрыми сурвачками, катают большие снежные шары, громоздят их друг на друга и сооружают снеговиков. Каждому снеговику они втыкают в бок по яркой сурвачке. Снег сыплется спокойно, ровно, монотонно, ввинчиваясь в оконные стекла, как тот человек из Старопатицы с цыганскими глазами, который завинчивался и развинчивался, удаляясь от церковного поля по дороге к деревне.
14
Сурвачка — разукрашенная кизиловая веточка, которой ударяют по спине, поздравляя с Новым годом.
И вдруг, заглушив смех детей, доносившийся сквозь монотонную снежную завесу, раздался взрыв, за ним — крики, звон разбитого стекла, хлопанье дверей, визг, плач, торопливые шаги по лестнице, учащенное дыхание, снова крики, плач, сумятица, я открываю дверь, за дверью стоят дети, среди них и мой сын, мальчик-с-пальчик, лопоухий, в очках и со сломанной пополам сурвачкой. На его лице горят красные пятна, из-за его плеча выглядывает еще один мальчик, тоже с красными пятнами на лице. На лестнице появляются взрослые, как-то незаметно, точно густой дым, заполняют лестницу и что-то говорят о взрыве, говорят о глазах, говорят о «скорой помощи».
Дети стоят как каменные на каменной лестнице, меня словно толкает кто-то, я беру сына на руки, густой человеческий дым клубится мне вслед, я слышу издали, что дети, игравшие на дворе в снегу, увидели, как в одном месте что-то дымится и разбрасывает искры среди снега, они подошли поближе, и тут ото искрящееся взорвалось ослепительно ярко и обожгло детей — в первое мгновение можно было подумать, что это атомный взрыв. В новогоднюю ночь какие-то шутники устраивали фейерверк, используя старые охладители от моторов реактивных самолетов. При этих взрывах развивается такая высокая температура, что лопается роговица. Кто еще смотрел на взрыв? Только мой сын, остальные стояли к взрыву спиной. «Ты видишь?» — догадываюсь я спросить у мальчика и смотрю сквозь стекла очков, как глаза его краснеют и наполняются влагой. «Вижу, вижу!» — говорит мальчик; в глубине его налитых влагой глаз таится ужас. «А на улице видишь что-нибудь?» — спрашиваю я и показываю на улицу, поскольку я не уверен, что мальчик видит. «Вижу, — говорит он, — там лошадь, везет уголь… Ой, лошадь упала!»