Избранное
Шрифт:
— Вот гадина! — сказал он через некоторое время. — Сбегаю-ка я домой за инструментом и тотчас вернусь.
Вернулся он через двое суток, вооруженный отверткой, плоскогубцами, напильниками, сверлами и магнитом. Раскурив трубку, он глубоко задумался и как бы в нерешительности вперил взгляд в часы.
— Я, правда, не часовщик, — пробормотал он, — но ничего страшного не стрясется, если я взгляну на их потроха.
С этими словами он стал отвинчивать заднюю стенку часов, непрерывно посасывая трубку. Из уголка его рта поднимался столб синего дыма, словно из пароходной трубы. Как сейчас помню, пальцы у него были длинные и гибкие, волосы взъерошенные, лоб морщинистый, однако всего удивительнее мне казалось то, как винтики и другие металлические детальки прилипали к магниту. Я стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу, и с любопытством ждал, когда откроется сам
— Хитрые у них потроха — тра-ля-ля, тра-та-та-ля-ля, — и все же они стоят, вот ведь какие вредные, черт их возьми.
Он долго изучал механизм, вдувая в него струи табачного дыма, совал внутрь указательный палец, напевал над часами свой псалом, ковырялся в них отверткой, узеньким напильничком подпиливал колесики и при этом беззлобно ругался. Время от времени он резко поворачивал часы и щелкал по маятнику. А в следующий миг вновь хмурился, от чего лоб его приобретал сходство с крышей из красного гофрированного железа, пение обрывалось, а губы еще крепче сжимали чубук. Так продолжалось довольно долго. Наконец он виновато посмотрел на бабушку и, не допев заключительных тактов похоронного псалма, шумно перевел дух.
— Ну ладно, Йоуаким, — сказала бабушка.
— Видишь, Сигридюр, я ведь не часовщик, — произнес он, выколачивая пепел из трубки. — Ни черта у меня с этими паршивыми часами не выходит, и ни черта не выйдет. Надо бы их разобрать до последнего винтика.
Бабушка ответила, что, если нужно, пусть он их разберет. Такому умельцу снова собрать их — плевое дело.
Йоуаким пропустил эту лесть мимо ушей, рванул себя за волосы и испустил стон.
— Такие вот дела, — сообщил он. — Ума не приложу, как быть.
— Может, тебе сейчас не с руки заниматься моими часами? — спросила бабушка.
Йоуаким взглянул на потолок, поежился, потрогал отвертку и, посмотрев с мученическим видом на часы, начал оправдываться. Разумеется, дел у него невпроворот, прямо-таки чертова пропасть, никогда столько всего не выходит из строя, как весной, — и лодки, и дома, и машины, и инструменты. И все же он бы с удовольствием сразился с этими норовистыми часишками, если бы счел такие действия верными.
— Ты что имеешь в виду? — спросила бабушка.
Ну, мало ли что он имеет в виду. Он никогда не обучался часовому ремеслу и поэтому ни за что не может поручиться — даже если он из кожи вон вылез и разобрал часы до последнего винтика. Он, вообще-то, считает, что самое разумное — отправить их с оказией в Рейкьявик. Часы ведь подарены ей к юбилею могучей организацией — Женским союзом Дьюпифьёрдюра. Как вам известно, жена председателя коммуны Раннвейг возглавляет этот Союз, а Унндоура там казначеем…
Бабушка улыбнулась.
— Умный ты человек, Йоуаким, — сказала она. — Правильно говоришь.
Йоуаким слегка смутился и принялся набивать трубку.
— Я никого ни в чем не виню, — сказал он, подумав, — и уж вовсе не желаю вмешиваться в дела Женского союза. Мне жаль, Сигридюр, что я не могу тебе помочь. Конечно, паршиво жить без часов…
— Да нет же, — перебила его бабушка. — Что мне время — дел у меня больше никаких нет, женщина я старая и ленивая.
— Я знаю одного часовщика в Рейкьявике, зовут его Гвюдмюндюр, если он еще не помер.
— Там, конечно, немало часовщиков, — ответила бабушка. — Я как-нибудь, когда будет настроение, попрошу кого-нибудь свезти их туда.
Йоуаким принялся привинчивать на место заднюю стенку часов, выпуская громадные клубы дыма, но на сей раз молча, не напевая ни веселых, ни печальных псалмов.
— Паскуда поганая! — произнес он, сокрушаясь, что не сумел пустить в ход все свое мастерство и изобретательность. — Скорее всего, в них что-то поломалось или по крайней мере заскочило, — буркнул он, продолжая гадать, что могло приключиться с часами, и понося их последними словами. Рассуждения его перемежались тяжелыми вздохами. — Не иначе как в них какая-нибудь тварь забралась, — заключил он. — Уверен, в этом все дело, они встали из-за этой твари.
Прошло немало времени. В начале июня я простился с бабушкой и все лето провел в Грайнитейгюре. Как и в прошлом и в позапрошлом году, обитатели хутора были со мной предельно дружелюбны —
Не следует, впрочем, полагать, что у меня не было в Грайнитейгюре счастливых часов. Впоследствии я часто думал, что много потерял бы в жизни, если бы все мое детство прошло только в нашем селении, в Дьюпифьёрдюре. Мне очень нравились взрослые люди на хуторе, я полюбил лошадей, особенно Стьярдну и Фахси. Играл я не только с малышом Бьёсси и Ингюнн, но и с ягненком и теленком, с псом Чернышом и котом Бородачом. Едва ли есть нужда упоминать ржанку и кроншнепа, щеврицу, трясогузку и красноножку: все дети любят птиц. Но на третье лето в Грайнитейгюре у меня появились новые друзья — цветы.
Я непрестанно открывал для себя цветы, на которые раньше не обращал внимания, — цветы на дворе и на лугу, цветы на склонах и холмах, цветы, растущие на песке, и цветы, растущие среди камней, маленькие душистые цветочки в укромных уголках среди кустов или ивняка. Некоторые из этих цветов стали удивительно близки мне, в особенности оттого, что росли они в бесплодных, каменистых местах. Я наблюдал, как они пробивают землю, вылезают среди камней, их лепестки играли на солнце спокойными, мягкими красками либо печально мокли под низким, затянутым тучами небом. Я наблюдал, как они постепенно утрачивали свою молодость, как сгибались их стебельки, как венчики начинали напоминать лицо моей бабушки, как потом они вдруг жухли и вяли. Их жизнь, жизнь всего, что рождается и умирает, была для меня тогда такой же загадкой, как и теперь. Случалось, я разговаривал с цветами, тихонько спрашивал их, уносятся ли они на небо, когда умирают. Порой мне казалось, что они меня понимают и тоже обращаются ко мне, но, как я ни напрягал слух, ответа не слышал. Вот я пишу сейчас эти воспоминания, человек уже широко известный и, по мнению многих, суровый, и снова чувствую запах подмаренника и чабреца, я снова на выгоне в Грайнитейгюре пасу коров тихим воскресным утром под небом в светлых облаках. Вот я иду — маленький мальчик в коротких штанишках, в бежевой шерстяной кофте, ужасно некрасивый и, наверное, куда более простодушный, чем положено быть в десять лет. Господи, до чего же хороша погода! Я усаживаюсь на поросшую вереском кочку, вслушиваюсь в ровный гул реки, и мне хочется, чтобы время остановилось. Но оно не считается с моими желаниями, оно идет и даже бежит. Однажды вечером долину заливает туман, становится прохладно, просто, можно сказать, холодно, вдали хрипло каркает ворон. Наутро земля покрыта инеем и все цветы погибли. Кончилось мое третье лето в Грайнитейгюре, и осенний ветер колышет жухлую траву. Я прощаюсь с обитателями хутора и отправляюсь домой, к бабушке.