Избранное
Шрифт:
«Нынче оно держит ответ», — говорят на задунайском диалекте о садовом дереве, плодоносящем первый год. И ответ этот по сути своей ничуть не отличается от показаний, даваемых перед судом. Приговор не минует и плодовое дерево. Если «показания» удовлетворительны, дерево сохраняют, даруют ему жизнь. Если же нет, то по снятии «допроса» на следующий год его срубят и предадут огню по всей строгости Нагорной проповеди.
Так вот и мы, точно отборные груши и яблоки, вызреваем на древе нашего рода в течение единожды отпущенной нам жизни. После сбора плоды укладывают в семенной ячмень или же выставляют на краю буфета. Потому как спеем и наливаемся соками мы лишь по завершении времени года; мы — плоды зимней
Как вывод из сказанного выше: все содержание нашего бытия может раскрыть себя полностью лишь по осени нашей жизни. Нигде, ни в чем другом, помимо процесса созревания человека, не проявляется с такой последовательностью теория детерминизма, мучительная для человеческого рассудка, поскольку для рассудка она и по сей день непостижима.
Созрев годами, мы принесем плоды — те самые, что сулила пора цветения нашей жизни. Да, существуют определенные методы ухода: прививки, культивация и — неусыпнейший надзор. Потому что, имея дело с человеческой порослью, достаточно хоть на некоторое время ослабить свой присмотр — и зреющий плод утратит лучшие из качеств, снова выродится в дичок; если не погибнет на корню. Тем самым дикость мстит разумнейшим усилиям человека. Самый же этот закон вызревания во всем его своеобразии наиболее полно проявляет себя на примерах, свободных от насильственного вмешательства извне. Точно так, бывало, в руках у наших дедов-прадедов «дозревали до кондиции» пенковые трубки; сделанные вроде бы из одинакового материала и одинакового назначения, эти трубки приобретали каждая свои индивидуальные качества — свою свободу воли — в зависимости от того, как часто ее обкуривали и поглаживали-шлифовали ладонью.
У него шестидесятилетняя жена, сорокалетняя дочь и внучка двадцати лет.
Эти трое ютились в одной комнате — вместе с двумя манекенами, портновскими ножницами, утюгами. Повсюду шитье. Как паутина в пору бабьего лета, так плавали в воздухе, опускались на пол, липли к чему попало обрывки белых и черных ниток.
Он, мужчина, жил в другой комнате. И все больше обособлялся. Хотел, чтобы как можно меньше из внешнего мира проникало к нему за дверь; его раздражали холод, кошка, жужжание швейной машины, а в последнее время также и запахи пищи.
Единственной его привязанностью было ружье, целые десятки лет.
От многолетнего употребления охотничья двустволка сверкала, точно отполированная, она так и просилась в руки. Ружье он унаследовал от своего отца. Еще мальчиком он полюбил ружье безраздельной детской любовью, таким, как его увидел: в той же самой комнате, висящим на специально сделанной для одного ружья доске, обитой зеленым сукном.
Он нечасто пользовался ружьем, так как не был заядлым охотником. А если и охотился — поначалу, в первые годы женитьбы и после смерти отца, — то, собственно, делал это ради ружья. Проветривал его. Любил бывать с ним на лоне природы.
Но, по правде говоря, его удовлетворяло общение с ружьем у себя в комнате.
Историю эту я узнал от его жены.
По мере того как он старел, двустволка снималась все чаще. Теперь для ружья высвободилось больше времени. Он отдалился от своих приятелей: ему прискучило карабкаться в гору к винному погребу, надоела пустая болтовня.
В той же мере, как постепенно пустели его стариковские дни и вечера, опустошалось и его сердце. Он пришел к убеждению, что пустоты жизни может заполнить только возня с ружьем. Эта страсть изгнала из его будней серость, вернула ему детскую увлеченность, скрасила существование.
Началась война, всех обязали сдать ружья.
В том числе и ему пришлось сдать свою допотопную фузею, которая, пожалуй, не могла бы причинить вреда даже зайцу, так давно из нее не стреляли.
Но столько волнений, столько тревог затопило тогда людские сердца, что даже и сам старик лишь годы спустя ощутил потерю. Почувствовал, что его лишили ружья.
Где оно может быть? Кому оно могло понадобиться, это ружье?
В конце концов он наведался в местный совет.
— Даже если бы оно совсем не стреляло, его все равно бы вам не выдали на руки. Да и то сказать, отец, уж если оно действительно ни на что не годно, тогда к чему оно вам?
Я понял переживания старика, когда он с чьей-то подсказки, по ошибке, обратился ко мне за советом. С присущей старым людям чисто ребяческой хитростью он обиняками старался прощупать, можно ли в этом деле хоть чего-то добиться, не поскупясь на определенные расходы; и долго еще потом надеялся.
Нет, добиться ничего нельзя — это было ясно. Во всяком случае, пока что нельзя. Конечно, со временем и это распоряжение, о конфискации ружей, может быть отменено.
Слабой надежды оказалось достаточно, чтобы старик повторил свой визит ко мне. И даже не столько надежды, а всего лишь факта, что где-то его выслушали и отнеслись с пониманием.
С той поры он навещает меня каждый сезон. Думаю, с тем же чувством, как иной человек преклонного возраста наведывается на кладбище.
Иногда мы встречаемся на улице, киваем друг другу, приостанавливаемся, но никогда не заговариваем о постигшей его утрате. Иной раз я вижу старика идущим бок о бок со своей женой или в обществе дочери или внучки, задорно стреляющей глазками. «Вдовец», — проносится мысль, прежде чем я успеваю вспомнить, как его зовут.
От души, как младенцы, заливаются безудержным хохотом старики, когда смерть щекочет их в чувствительных местах. Сколь невысок юмор смерти, нагляднее всего выявляют именно такие случаи. Особенно же пересказы разных сцен. Нет, даже солдаты в перекур, когда валяются на траве учебного плаца, не разражаются таким гоготом, каким собравшиеся за укромным столиком деды награждают очередную историйку кого-либо из своей компании.
— И вот под конец торжества заглядывает мне в глаза этакая славненькая молодка с ямочками на щеках и заявляет: «Вот если бы от такого мужчины, как дядюшка Шани, можно было ребеночка заполучить, я бы рожала хоть каждый год!» У меня уже готово было сорваться с языка, за чем, мол, тогда дело стало, но я вовремя удержался: кругом стоят учителя, рядом сын-директор, тут же невестка, ребятишки.