Избранное
Шрифт:
И вдруг пожару пришел конец: с чудовищным грохотом крыша рухнула на изрядно уже прогоревшее перекрытие верхнего этажа и вслед за тем все нутро здания провалилось в подвал, взметнув гигантский сноп искр, облака дыма и фейерверк пылающих щепок метров на пятнадцать выше стен и издав оглушительный тяжкий вздох, слышный, наверное, на много кварталов вокруг. От здания остался один скелет, огонь сник, сквозь оконные проемы проглядывала лишь пустота неба. В подвале еще догорало то, что не сгорело на этажах, но уже не яростно, а почти лениво, и на пожарище падал снег, красиво кружа между голых стен. Над каждым слепым оконным проемом на кирпичах отпечатался широкий веер копоти, и уже не верилось, что этот огромный мертвый остров еще недавно был полон жизни, густо населен людьми. Казалось совершенно немыслимым — я вытащил часы и не мог поверить собственным глазам, — что с момента,
Грандиозный спектакль окончился, в толпе вокруг нас начали обмениваться мнениями, голоса слились в возбужденный гомон, и тут я нечаянно уловил чью-то реплику:
— Счастье, что газета успела выехать…
— О чем это он? — спросил я Джулию.
— О газете „Весь мир“, — ответила она безразлично. — Три-четыре месяца назад этот дом называли зданием „Всего мира“. Многие не отвыкли от прежнего названия и до сих пор. Редакция занимала весь пятый этаж, и, оставайся она там, сегодня прибавились бы десятки жертв…
— Здание „Всего мира“, — повторил я, как бы пробуя словосочетание на слух, и тут до меня дошло. Что там говорилось в записке из длинного голубого конверта, которую я впервые видел в квартирке Кейт? „Поистине невероятно, чтобы отправка сего могла иметь следствием гибель…. здания, — здания, вот оно, недостающее слово, а дальше Кармоди просто-напросто не поставил кавычек, — „Всего мира“ в пламени пожара. Но это так…“ И до конца жизни воспоминания об этом пожаре тяжким грузом лежали на совести Кармоди. Я физически ощутил, как огромный камень свалился с моей собственной совести, теперь я знал, что ни я, ни Джулия никак не повинны в том, что случилось.
Домой мы возвращались надземкой. Джулия смотрела в окно невидящими глазами, а я время от времени обращался к ней, старался как-то утешить, во как можно было ее утешить? Я-то знал, что мы ни в коей мере не способствовали возникновению пожара. Мы выступили в ролях невидимых наблюдателей, никак и нисколько не повлиявших на ход событий. И хотя я не мог объяснить Джулии, откуда я это знаю, в голосе моем звучала такая уверенность, что, кажется, я все же убедил ее. Разумеется, она хотела бы, чтобы мы вмешались в события, — ведь я силой выволок ее из конторы Джейка, и теперь она поневоле раздумывала: а не помогли бы мы ему, если бы остались? Я задавал себе тот же вопрос, но не жалел ни о чем — иначе мы скорее всего погибли бы и сами.
Когда мы добрались до дому, Джулия, совершенно разбитая, сразу же поднялась к себе. Внизу никого не было, в доме царила тишина. Я тоже поднялся в свою комнату, снял пиджак и прилег на кровать. После всего пережитого я страшно устал, хоть и думал, что уснуть не смогу — слишком много накопилось впечатлений. Но, конечно, уснул почти сразу, как коснулся щекой подушки.
Очнулся я, когда уже стемнело, очнулся от голода, острого до головокружения. У меня не осталось ни малейшего представления о времени — быть может, уже очень поздно. Но в гостиной внизу я застал Мод Торренс и Феликса Грира — оба читали. И по тому, как обыденно они мне кивнули, я понял: им и невдомек, что я очевидец пожара. В такой же обыденной манере я спросил, дома ли Джейк Пикеринг, и Феликс, уже снова уткнувшийся в книжку, помотал головой.
Я прошел через темную столовую на кухню — оттуда сквозь щель под дверью пробивалась полоска света. Джулия сидела за кухонным столом рядом с тетушкой, ела холодное жаркое, видимо оставшееся от обеда, хлеб с маслом и пила чай. И как только я появился, тетя Ада вскочила, чтобы подать и мне. Лицо ее без слов говорило, что она осведомлена если не обо всем, то по крайней мере о чем-то, но вопросов она мне не задала. Джулия подняла на меня глаза и грустно кивнула; под глазами у нее проступили темные круги, я понимал, что ответ возможен только один, но не мог не спросить: „Он не вернулся?“ Джулия отозвалась: „Нет“, потом зажмурилась, уронила голову на грудь и, казалось, гнала от себя какую-то картину, или какую-то мысль, или и то и другое. Что я мог ей сказать?
Я расправился с ужином — а она все сидела, сложив на коленях руки, и ждала. Тогда я взглянул на нее, и она сказала:
— Сай, я должна побывать там снова.
Я кивнул. Непонятно почему, но и у меня возникло такое же желание.
На улице все так же дул ветер и опять повалил снег. Но на тротуаре Бикмен-стрит снег за день утрамбовали настолько, что свежего, рыхлого осталось не больше
Впереди, как раз напротив подъезда здания „Таймс“, торчал уцелевший фонарный столб; у подножия его, в круге желтого света, мягко искрился девственный снег. Здесь, на нашей стороне, снег тоже оставался почти нетронутым — по нему бежала единственная цепочка следов, исчезающая впереди, в темноте за фонарем. Казалось, будто кто-то постоял, всматриваясь в пустой оконный проем разрушенного здания „Всего мира“, затем пересек Нассау-стрит, поднялся на тротуар и зашагал дальше.
И тут, под фонарем, я схватил Джулию за руку, и мы замерли на месте. На снегу, точно так же как я уже видел однажды, резко отпечаталась миниатюрная копия надгробной плиты: множество точек, образующих круг с вписанной в него девятиконечной звездой. Но теперь эта копия была не одна — их было много, они заканчивали собой каждый след в цепочке, убегавшей в темноту.
— Да это же каблуки! — воскликнул я, приседая на корточки. — Круг и звезда — это шляпки гвоздей!..
Я посмотрел на Джулию снизу вверх, и она недоуменно кивнула:
— Ну да, конечно. Мужчины, когда заказывают обувь, частенько придумывают какие-нибудь личные знаки. — Она пожала плечами. — Вроде талисмана на счастье…
Я ответил ей кивком — я все понял. Это знак Кармоди; он спасся от пожара. И каких-нибудь несколько минут назад он приходил сюда, чтобы вновь взглянуть на содеянное. Еще мгновение я всматривался в странные отпечатки на свежем снегу. Под таким вот знаком его и похоронят. Многие годы спустя вдова обмоет и оденет его мертвое тело — и похоронит под этим самым знаком. Но почему? Почему? Вопрос по-прежнему ждал ответа.
Теперь мы возвращались пешком. Ветер спал, снегопад утих, мороз уже не чувствовался; улицы в такой поздний час да еще сразу после метели были пустынны, мы оставались с миром наедине. И вдруг на углу Четырнадцатой улицы и Ирвинг-плейс перед нами возник ярко освещенный дом и оттуда донеслись звуки вальса. „Филармоническое общество“, — сказала Джулия; боковые двери были распахнуты, и мы, приостановившись, заглянули внутрь.
Глазам нашим представилось редкостное, ослепительное зрелище. По меньшей мере треть зала, откуда вынесли кресла, занимала слегка приподнятая, натертая воском, сверкающая площадка для танцев, на которой плавно кружились вальсирующие пары. На балконе играл большой оркестр, склоненные над скрипками смычки двигались в унисон, а над залом гигантской подковой, ярус за ярусом, поднимались ложи, и все они были заполнены оживленными, смеющимися людьми. Еще больше зрителей собралось на сцене и на остальном пространстве партера. Мужчины, все без исключения, были во фраках и при белых галстуках, однако прически резко различались по длине и фасону, а бороды, усы и бакенбарды разнились еще более, и никто не терял в толпе своей индивидуальности. А женщины в длинных открытых, подчас поразительно смело вырезанных платьях — воистину вечерние туалеты этих женщин вполне компенсировали несколько сумрачный характер повседневной одежды восьмидесятых годов.