Избранное
Шрифт:
— Возможно, я разговаривал с парнем слишком резко. Надо быть человечнее…
Таково наше время. Сердечные дела теперь уже не имеют ничего общего с величием души, как в трагедиях Корнеля. Кодекс чести заменен теперь «любовной почтой». Никого не трогает тяга молодых людей к героическим поступкам, но, как только те распускают нюни, все приходят в умиление. Журнал может с возмущением рассказать о расстреле, напечатать фотографию расстрелянных мужчин, женщин и детей, брошенных в братскую могилу, и на обложке того же номера поместить фотографию новорожденных. Наше общество впадает в детство. Это закономерно для кануна великих революций. Сен-Жюст и Робеспьер вначале
В субботу, в полдень, Корделия рассказала мне о натиске, которому подверглась ее подруга. Все без устали твердили ей: «Ты не имеешь права разбивать сердце Бюзару. Вот уж полтора года, как вы встречаетесь. Когда ты давала согласие, ты великолепно знала, что делаешь. Нельзя расстраивать брак по такому пустяковому поводу». И все в таком же роде. Мари-Жанна не спорила. Она только отрицательно качала головой и на все отвечала «нет».
— Почему? — спрашивали ее.
— Я передумала.
В ту же самую субботу, во вторую половину дня, я был в Бионне и, проезжая через поселок Мореля, увидел Мари-Жанну. Она сидела у окна и шила. Я зашел к ней.
— И вы тоже! — воскликнула она.
— Нет, нет. Я ненавижу снэк-бары…
Мари-Жанна посмотрела на меня. У нее светло-синие, словно эмалевые, глаза, лучезарные, но лишенные глубины и живости.
— Какой ужас, всю свою жизнь варить сосиски! — продолжал я. — В свободное время вам придется поддерживать беседу с посетителями: «Я лично предпочитаю „симку“, а вы?» — «Мне нравятся машины с передними ведущими…»
Продолжая поносить снэк-бары, я вспоминал, какие глаза я люблю и какие любил в своей жизни. Карие, блестящие, живые; их острый взгляд, свойственный французам, как считают иностранцы, проникает в душу, пронизывает насквозь, от него ничего не ускользает, и нет тайны, которую можно от него скрыть. Черные глаза восточных евреек; черные, влажные, глядя на них, кажется, будто плывешь по сонному, полуночному морю, и хочется зарыться лицом в волосы, прильнуть к жаркому телу, глаза с ароматом мокрых волос. Еще я страстно любил глаза, цвета которых я не в состоянии определить, потому что вся их прелесть заключалась в их сущности; описать их можно, только прибегнув к библейским образам: они ослепляют, как меч ангела, охраняющего рай.
Но что сказать о так называемых эмалевых, голубых глазах? Мари-Жанна словно бы надела на зрачки маленькие панцири. Глаза Мари-Жанны — это синеватые надкрылья жука, гладкие, блестящие, отполированные крылья жука ювелирной работы.
Продолжая ругать снэк-бары, я рассматривал Мари-Жанну.
У нее и лицо старательно отшлифовано. Гладкий лоб блестит, как выпуклости на старинной серебряной вазе. Волосы уложены ровными волнами, словно над ними трудился прирученный ветер, дующий всегда в одну и ту же сторону. Розовое личико, незначительное, но свежее, как только что сорванный персик. В полном соответствии с этим всегда хорошо натянутые тончайшие чулки, безупречные, слегка подкрахмаленные блузки, облегающие юбки. Все в ней удивительно гармонично. Но я не обнаружил ничего, что могло бы объяснить ту страсть, которую она вызывала в мужчинах, и упорство ее поклонников.
— Так вы считаете, что я правильно поступила, порвав с Бюзаром? спросила меня Мари-Жанна.
— Я ничего не считаю… — воскликнул я. — По правде говоря, я люблю Бюзара и предпочел бы, чтобы вы не мучили его.
— А он действительно мучается?
— Не знаю. Я не разбираюсь в любви…
Мари-Жанна рассмеялась, и я залюбовался ее красивыми зубами. Но это не тот бурный жизнерадостный смех,
Я плел что-то о любви и продолжал ее разглядывать.
У нее длинные ноги, но не те длинные ноги, каждый шаг которых волнует, точно первое движение шатуна в поездах дальнего следования. Есть ноги, движения которых отдаются в сердце мужчины. Есть ноги, от величавой походки которых все сжимается внутри, как в первый день войны. Мари-Жанна высокая, тоненькая, она хорошо сложена, но не больше.
Мое внимание привлек контраст между блузкой из подкрахмаленного поплина и видневшейся в вырезе рубашкой из белоснежного батиста. Батист не слишком мягкий, ни слишком жесткий, настоящий бельевой батист, с ажурно вышитыми веночками, подрубленный мелкими стежками. Такое белье ручной работы носили когда-то воспитанницы пансионов.
Мари-Жанна продолжала шить, слегка нагнувшись. От дыхания рубашка приподнималась, обнажая треугольник очень белой, очень нежной кожи с еле заметными лиловатыми прожилками. Меня охватило ощущение близости, такое же потрясающее, как смерть или рождение. Мой взгляд остановился на плечах с небольшими впадинками. «Какие у нее слабые плечи», — подумал я.
Я начинал понимать, почему вокруг ее дома бродят обожатели. Пожилых мужчин и стариков очаровывают такие сдержанные молодые женщины, с хрупкой фигуркой под строгой одеждой, с белоснежной кожей и безукоризненным бельем, отвечающим требованиям и хирургии и любви, трогательные плечи, соблазнительно выглядывающие локти и коленки, скромно прикрытые одеждой.
Но юношей и тех мужчин, для которых чувственное наслаждение не основное в жизни, больше привлекают девушки с телом, позолоченным солнцем или отсветами электрического освещения в ночных кабаках.
Как же случилось, что скрытые чары Мари-Жанны подействовали на Бюзара?
В общем понятно, размышлял я. Бюзара тянет к роскоши. Как и все молодые люди, он мечтает о машине, но малолитражка его не удовлетворяет, ему нужен «кадиллак». Он поклялся стать чемпионом; у него тяга к подвигам. Сперва его выбор пал на Мари-Жанну как на самую изысканную из всех знакомых ему женщин, а потом уже, как полагается, разгорелась страсть; Мари-Жанна подала ему надежду, сказала «нет», сказала «да», взяла свои слова назад, и он оказался в цепях. Чувственность в его выборе играла небольшую роль, думается мне; герои совсем не обязательно сладострастны.
— Отступления нет, — сказал я Мари-Жанне. — Чужая любовь гораздо больше связывает, чем своя собственная. Хотите вы того или нет, но вам придется стать женой Бюзара.
— Вы так считаете?
— Теперь он не одинок. Весь город взялся вам напоминать о вашей клятве.
— Но я не давала никакой клятвы!
— Той клятве, которую вам приписывают… Вся Бионна восхищается вами, тем, что ради вас Бюзар работает сто восемьдесят семь дней и сто восемьдесят семь ночей подряд.
Мари-Жанна прижала свое шитье к груди и откинулась на спинку стула.
— Чего же они хотят от меня?
Она замкнулась с враждебным видом.
Такое же самое выражение я видел как-то в родильном доме на лице молодой матери, только что в страшных муках родившей ребенка. К ней подошел ее муж и хотел было ее погладить. Но она отодвинулась к стене, бросила на мужа озлобленный взгляд и с негодованием сказала: «Больше никогда этого не будет!»
— Почему не оставят меня в покое? — снова заговорила Мари-Жанна.
Пришла ее крестная, мастер в цехе, где работает ее мать. Мари-Жанна поднялась и пошла ей навстречу; она воспитанная девушка.