Избранное
Шрифт:
Севастополь жив!
Отряд Мошкарина переживал трагедию на Красном Камне.
Командир заугрюмился, стал немногословным.
Потуже запахнув черный полушубок, склонился над картой. Стучат.
– Войди!
– не поднимая головы, кричит командир.
На пороге бледнолицый партизан с пухлыми губами. По глазам, рыхлым щекам видно: болен. Бодро обращается к Мошкарину:
– Разрешите директорской группе выйти на боевое задание?
Голос знакомый. Приглядываюсь: да это Яков Пархоменко, завхоз Алупкинского
– Что еще за группа?
Яков перечисляет ее состав: Иванов, Шаевич, Зуев, Алексеев. Я всех помню - руководители здравниц Алупки, Мисхора, Гаспры.
– И мы, «советские директора», не будем отсиживаться. Пошли нас, командир, на Холодную Балку, может, кого и пристукнем.
Убежденность Якова Пархоменко покоряла. Мошкарин пока молчал. Я смотрел то на него, то на Якова.
Я видел Пархоменко в должности директора алупкинского ресторана. Он был в сером костюме, сытый, немного важничал. Видел его месяца за два до войны. Тогда я подумал: нашел себе местечко. Вон как официантки ему улыбаются.
Война обнажает человека. Оказывается, вот он, настоящий Пархоменко! За месяц до прихода немцев у него внезапно открылась чахотка, но он наотрез отказался от эвакуации и добровольцем пришел в истребительный отряд.
И сейчас Яков Пархоменко подробно и увлеченно излагает командиру план похода, и за каждым словом уверенное: мы все продумали, мы должны пойти, и мы пойдем.
Мошкарин это понял.
Дали «директорской группе» проводника из Алупки, и она скрылась в туманной дали яйлы.
Ушла еще одна группа. Ее повел политрук, бывший ялтинский электрик Александр Кучер.
Ну и ребята у него! Будто поштучно отбирали: рослые, русые, все заядлые охотники - глаз от парней не отведешь. Сейчас растут их дети, дети их детей, очень похожие на своих отцов и дедушек, и, когда я с ними встречаюсь, сразу память моя улетает в тот заснеженный день, в мошкаринскую землянку, в которой молча слушали командирский приказ Михаил Слюсарев, Николай Латышев, Александр Сергеев и их старший - Александр Кучер.
Через двое суток Кучер вернулся, оставив на яйле Михаила Слюсарева, которого фашисты из засады убили наповал.
Кучер молча положил перед Тамарлы стопку солдатских книжек, две фляги с ромом, пистолет-пулемет и одно офицерское удостоверение.
Старый штабс-капитан не удержался:
– Докладывай, кого там шибанули!
Кучер доложил: на машину напали, вдрызг и ее, и всех, кого она везла. Но вот Миша…
Не знаю, слышал ли он собственные слова, - такое горе было на его лице… Михаил Слюсарев - друг детства.
Тамарлы пожалел молодого политрука:
– Иди, побудь один.
Начштаба глянул на трофеи, потер ладонь о ладонь, сказал, как припечатал:
– Блин первый, но круглый, как дура луна! Бить их, гадов, надо, бить, чтобы эта фашистская мразь не только нас, но крымского камушка боялась!
С волнением ждем Пархоменко. Что-то он подзадержался, Мошкарин послал навстречу бывалых ходоков.
Вечером снова закружила метель - вторая за неделю. Ветер выкручивал корявые приземистые сосны, волком выл в подлесках. С рассветом все внезапно утихомирилось.
– Яйла кажет свой норов, - вздохнул Тамарлы.
– Подожди, старина, это только цветочки! Вот зимой… - угрюмо заметил Мошкарин.
– Переживем, командир!
Яйла, яйла! Как за время партизанства насытился я тобою, сгустком крови застряла ты у меня в сердце! Буду помнить тебя до последнего мгновения жизни, а коль смерть придет, то хочу, чтобы мои останки были в твоей земле, суровая крымская яйла!
Несколько лет назад лежал я в изоляторе Московской клинической больницы. Мимо моей палаты больные проходили на цыпочках. Паршивая это была палата - с узким тюремным окном, с мутным небом за ним. Почему людей относят помирать в мрачные комнаты? Моя воля - выбрал бы я для прощания человека с жизнью самую светлую, обставил бы светлой мебелью, а стулья были бы из карельской березы, обтянутые голубым…
В моих венах торчали крупные иглы, надо мною стояли капельницы, похожие на сообщающиеся сосуды, пахло спиртом и камфарой.
Я тогда молчал, совсем молчал. Мыслью я был не здесь, а там, в сорок первом и сорок втором годах, на вершине яйлы. Неужели я не пройду по ней еще раз - вдоль, от начала и до конца, чтобы подо мною было море, были Гурзуф, Ялта, Мисхор, Алупка и Симеиз?
Профессор посмотрел на меня в упор - Он глазастый - и спросил:
– Где ты сейчас витаешь, партизанская твоя душа?
– На яйле сорок первого.
– Далече забрался. И что же ты хочешь?
– Пройти ее еще раз!
– А пройдешь?
– Только на ноги поставьте - пройду!
…Весной 1969 года я снова одолел яйлу.
Тридцать лет прошло с тех пор, как я изо дня в день слушал вой яйлинского ветра, но, когда мне нужно понять человека, я мысленно переношу его туда, на партизанскую студеную яйлу, и спрашиваю: «А каким ты был бы здесь, на вершинах, зимой 1941/42 года?»
Ведь и тогда не все выдерживали.
Не выдержал яйлинского испытания и проводник «директорской группы» алупкинский шофер В.
Тишина над яйлой. Белесые облака поднимаются все выше и выше. Четче проглядываются контуры дальних гор.
Ветер оставил за собой ребристый след на снегу и утрамбовал его основательно - словно по асфальту шагаешь.
Мы ждем Пархоменко, ждем тех, кого послали на розыск.
И вот крик:
– Идут!
Бежим навстречу по твердому насту, приглядываемся.
Но где же Яша Пархоменко?