Избранное
Шрифт:
Светало. Я отодвинула обвисший край шторки и стала смотреть на сырое рассветное небо, лучи дымились туманом. Снова простучал-промелькал состав с отборным, смоляно-желтым лесом, запломбированным уже для отправки за границу. Каждые три-четыре минуты проносились составы с лесом, шла, ехала мне навстречу сибирская тайга, мачтовые красавцы с Алатау и Теи, с Вихоревки и Селенги, с Ангары и Баргузина. Те самые, среди которых я когда-то проезжала верхом, под которыми ночевала у костра, вдыхая запах разогретых жаром, благоухающих смолой стволов. Мчались они мне навстречу янтарными штабелями, точно мертвецы с великого жестокого сражения, шла где-то битва не на живот, а на смерть, на уничтожение…
— Ну и что ж, — сказала я себе. — Мне-то какое дело? Я повидала тайгу, надышалась досыта ее густым благоуханием, была счастлива этим. Ну, а дети и внуки?.. Что останется. Слишком
И я отвернулась от окна, чтобы не разрывалось сердце.
Подложила поудобнее подушку, опершись спиной, прижалась затылком к содрогающейся стенке вагона — передо мной на столике лежал ворох тетрадных серо-желтых листков с разлохматившимися краями, старые письма, чье-то запечатленное время.
«1 ноября 1927 года», — прочла я на верхнем листочке. На серой бумаге — серый грифель карандаша. Почти пятьдесят лет назад кто-то круглым быстрым почерком запечатлел свои заботы и горести.
«Тома, два твои письма и деньги я получила, спасибо, они меня очень выручили. Ты, наверное, на меня сердита, что я тебе не писала, но я нисколько в этом не виновата. Я была занята все время у сестры. Она заболела, лежала дома две недели, а потом ее увезли в больницу и признали брюшной тиф. Неожиданно она умерла. Теперь же нам приходится очень трудно, так как мы не знаем, что делать с детьми. Муж сестры просит меня, пока я не учусь и не служу, ухаживать за ребятишками, но я не знаю, как быть, так как хожу через день на биржу к заведующему, просить работы, но все понапрасну.
Приходится вставать, чтобы занять очередь, очень рано, так что уходишь половина шестого, а обратно возвращаешься в три часа, потому что заведующий начинает принимать с половины второго, а кончает в три часа. Хотя и пишут в газетах, что многие фабрики переходят на семичасовой рабочий день и много требуется рабочих, в том числе и подростки, но нас пока никого никуда не посылают. Бывает очень часто, что заведующий совсем не принимает, и приходится уходить домой ни с чем. Придешь домой усталая, да еще дома не убрано, пока уберешься, пообедаешь, отдохнешь, а там и на каток. Я купила коньки «английский спорт» и нахожу, что на этих коньках легче кататься, чем на «снегурочках». Так и проходит весь день в безделии. Я вообще очень скучаю по работе. Тот, который обещал меня устроить на работу, что-то все тянет волынку. Наверное, пока сама себе не найдешь работы, до тех пор и не будешь работать. Тома, последнее время я хожу на каток очень редко, потому что очень холодно, да притом еще одной не хочется идти. В клубе часто встречаю Гитку Либензон, она говорит, что пока учится хорошо, так что можно надеяться, что окончит семилетку. Ну, кажется, я о всем тебе написала, больше писать нечего. Деньги я твои получила, большое тебе спасибо, они меня выручили.
Привет тебе от Насти.
Я отложила письмо и подумала, что если бы я решилась вдруг писать роман, охватывающий кусок истории, которому я была современницей, то, может, придумала бы, что эта Зина — Томина корреспондентка — оказалась матерью сорокалетней дамочки, похрапывающей за стенкой. Если Зине в двадцать седьмом году было пятнадцать, то в тридцать шестом, когда родилась Женя, — двадцать четыре, вполне возможный вариант. Можно написать трогательную сцену случайной встречи Томы и Зины, внутреннее прозрение и бурное раскаяние дамочки, да мало ли чего там можно всякого такого поучительного написать… Но в жизни все проще и сложней.
Я взяла следующее письмо, написанное совсем детским почерком с нажимом, датировано оно было тоже двадцать седьмым годом.
«Здравствуй, Тома! Томочка, я получила твое письмо 9-го ноября в 10 часов утра, и я очень обрадовалась твоему письму, так обрадовалась, что уронила из рук книгу, которую я читала, позабыла все, что около меня стояла Наташа и моя подруга Клара. Томочка, я твое письмо прочла 3 раза, и мне стало жаль тебя, когда прочла, что тебе без нас скучно. Томочка, мы тебя не забудем никогда, мы тебе написали стихотворение.
Томочка,
Я вдруг почувствовала, что Тома не спит, подняла глаза от письма и встретилась с ней взглядом.
— Извините, — сказала я, слыша, что краснею. — Никак не могу заснуть, и вот у вас письмо прочесть взяла… Вы учительницей были?
— Пионервожатой… — со сна голос у Томы был охрипшим. — Читайте, если вам интересно. Только кому это все нужно?..
— Почему же?
— Да ну…
Тома легла на спину, закрыла глаза, задышала ровно, не то делая вид, что заснула, не то на самом деле впав в забытье.
Тайга за окном напряглась и затихла, как всегда бывает перед восходом, небо проступило бледной синевой, потом ало выкатилось солнце. Туман на лугах стал желтым.
Потом тайга кончилась, пошло поле с негустыми зелеными всходами пшеницы, потом началась деревня, люди еще спали, собаки не лаяли.
Я стала дочитывать письмо.
«Томочка, а 6 ноября у нас был в отряде утренник. Мы собрались в клубе в 12 часов утра, мы там делали маршировку. Томочка, 1-е звено ничего не сделало, 2-е звено пирамиду, да и то только одну. 3-е звено с 4-м коллективную декламацию. Нам в отряде давали чай и целые пакеты: пряников 2, 1 пастилу, 2 яблока, 3 конф. Бутерброд с сыром и колбасой. Прямо не могли идти, до того объелись. Томочка, дисциплина была негодная, ребята бузили почем зря. Некоторые из ребят пили 2 раза чай и 2 пакета получили, и их потому что недосмотрели, потому что не по росту ходили, как при тебе, Томочка, а прямо гурьбой, как все равно шайка беспризорных, получился галдеж, как у беспризорных.
Томочка, 10 лет Октябрьской революции, мне уже 12 лет. Томочка, вечером 7 ноября мы ходили гулять мимо Кремля и Мавзолея Ленина, нашего вождя (дедушки). Томочка, пропиши, как ты провела Октябрь, я очень-очень хорошо и весело. На улице музыка, звенят голоса.
Я отложила письмо, улыбнулась невольно и снова встретилась с Томиным взглядом. Она тоже улыбнулась.
— Анечка Раева? — сказала она. — Замечательная просто была девочка… Может, и сейчас жива. Мне тогда двадцать два года было… А ей двенадцать…
— Может, и жива, — я посчитала про себя. — Ей сейчас, значит, шестьдесят один год, наверное жива. Что вы не попытаетесь их разыскать?
— Да зачем? — Тома кисло поморщилась. — Кому я теперь нужна?.. — Она вздохнула. — Что вы не спите, ложитесь…
Утром я проснулась поздно, мы стояли на какой-то станции, в коридоре громко разговаривали, кто-то пробежал к выходу. Тома еще спала, мирно посапывая. Я выглянула, отодвинув шторку, на перрон, но ничего, кроме обычного палисадника и каменного туалета с буквами «М» и «Ж», не увидела. Тогда я надела халат, взяла полотенце и мыло, вышла в коридор, осторожно притворив за собой дверь.
Окна были полуоткрыты, пахло свежестью и горячим солнцем, на путях рядом стоял воинский эшелон с молодыми солдатами, они повысовывали стриженые головы из окон, а один, без рубахи, вылез до пояса, — наверное, в вагоне было душно.
Капитан, крепкий мужичок лет тридцати шести, стоял на платформе перед вагоном, уперев руки в бока. Перед другим вагоном стоял молоденький старший лейтенант. Заметив голого по пояс солдата, высунувшегося из окна, капитан крикнул:
— Уберите мне этого вон, голого! Намозолил уже глаза! А то я его уберу!
Лейтенант, стоявший ближе, повторил приказ, солдатик, растерянно взглянув, спросил:
— Я, что ли?
И тут же спрятался. На площадку вагона вышел сержант с ВЭФом в руках, включил какую-то музыку.