Избранное
Шрифт:
— Ну, слава богу! Где вы пропадали? Что у вас стряслось?
Доктор тщательно сложил свою пелерину сухой подкладкой наружу, так же тщательно повесил ее на спинку стула. Он явно медлил, чтобы отдышаться и изобразить спокойствие.
— Ну и погодка! — промолвил он наконец. — Прошу меня извинить. За то, что я явился к вам без предупреждения.
— Не стоит извиняться, доктор, вам всегда здесь рады, лучше скажите мне без всяких церемоний…
Доктор жестом прервал меня и уселся, а вернее сказать, опустил свое длинное тело в одно из глубоких кресел, обтянутых выцветшей от старости кожей. Он поглядел на меня, казалось не зная с чего начать. Его крупные губы под огромным носом неслышно шептали какие-то слова, как будто он никак не решался произнести их вслух. Глаза затуманились. И вдруг он пробормотал явно не то, что приготовился сказать заранее:
— Да, надо ехать. Я за вами.
Как — ехать?
Я вскочил было, собираясь взять шляпу и плащ. Но доктор жестом остановил меня, велел опять сесть.
— Нет-нет, ничего нового. Ничего такого срочного. Просто я уже беспомощен, я ничего не могу сделать. Не знаю, сможете ли вы… Надеюсь, что сможете. А вдруг, наоборот, выйдет еще хуже. Не знаю. Нужно попытаться. Господи, на кого же теперь уповать? День ото дня все хуже и хуже.
Слова эти, похожие на бред, ничего не проясняли, и я, вне себя от беспокойства и нетерпения, закричал:
— Да скажете ли вы мне, наконец, в чем дело, черт побери!
Доктор совсем обмяк в своем кресле, его черный редингот сморщился, как спущенный воздушный шар, а острые колени в узких панталонах нелепо торчали чуть ли не выше головы. Он глядел на меня, словно через стекло, затуманенное дождем. Длинный подбородок дрогнул, и я услышал вместе с горестным вздохом:
— Морфий, бедный мой друг.
— Когда она была еще маленькой, за ней уже нужно было строго присматривать, — рассказывал доктор чуть позже, прихлебывая чай, который приготовила нам миссис Бамли, сразу вслед за тем тактично удалившаяся. — Да, она была умненькой, прилежной девочкой, но на редкость легко потакавшей собственным прихотям. Тайком объедалась марципанами и конфетами — вы ведь помните ее в двенадцатилетнем возрасте: толстушка, настоящий шарик. После сладостей начались более опасные увлечения: танцы, флирт, катанье на лодках, — и тут уж я не мог уследить за ней. Вы были слишком молоды (ах, как я жалел об этом!), и за ней стал ухаживать этот Годфри — взрослый человек, слишком уж блестящий, но его взгляд внушал мне почему-то тревогу. Увы! Тогда я не проявил должной твердости. И лишь несколько месяцев назад Дороти рассказала мне всю правду: однажды вечером они лежали, глядя в небо, на палубе плоскодонки, плывущей по течению, и Годфри вдруг протянул ей что-то на ладони: «Вдохните это». Она вдохнула — и испытала невероятное наслаждение. Дороти мне во всем призналась. Она не любила Годфри, он забавлял ее, интриговал, поражал, даже временами шокировал, но она его не любила по-настоящему. Вот только кто, кроме него, доставлял бы ей райское снадобье?! Она никогда не осмелилась бы, да и не сумела бы раздобыть его сама. Никто не понимал причин этого брака, да и кому могло прийти в голову, насколько жалки эти причины, — жалки, нечисты и гадки. Даже я, хотя мне постепенно открылись мерзкие нравы ее мужа, ни разу не заподозрил самого страшного — наркотиков. Его беспутная смерть нисколько не удивила меня. Признаюсь вам, я даже порадовался, тем более что Дороти так и не удалось скрыть от меня, как она была несчастна с ним. Я надеялся, что теперь-то она вернется ко мне. И никак не мог понять, почему она осталась жить в Лондоне. Она нашла себе хорошо оплачиваемую работу, но вряд ли это было ей интересно: секретарша директора на кирпичной фабрике. Я узнал правду лишь тогда, когда она впервые попала в больницу. Мне написал ее врач. Ведь лечение наркоманов всегда связано с большой опасностью — приступами ярости, попытками самоубийства. Я примчался в Лондон, но мне не разрешили ее видеть. К счастью, все прошло благополучно. По окончании курса лечения я хотел увезти ее домой. Но она осталась — под тем предлогом, что не может так внезапно бросить свою работу, своего патрона. Надо вам сказать, что, действительно, когда я пришел поговорить с ним, он рассыпался в похвалах Дороти. Он не догадывался о морфии, а я, естественно, умолчал обо всем. Может быть следовало, наоборот, предупредить его. Он бы последил за ней. Впрочем, злостные наркоманы отличаются поистине дьявольской хитростью и умеют обмануть самых бдительных надзирателей так что его наблюдения все равно ни к чему бы не привели. Словом, она опять взялась за старое. А рецидив всегда протекает тяжелее. На сей раз пострадала и ее работа: она отсутствовала по два-три дня подряд. В результате, когда четыре года спустя она снова вышла из больницы после вторичного лечения, ее место в фабрике оказалось занято. И вот тогда, в порыве запоздалого благоразумия и, может быть, в надежде на спасение, она известила меня о своем приезде.
В течение всей своей долгой речи доктор Салливен, держа в руке пустую чашку, наклонившись вперед, упорно смотрел на таджикский ковер, словно хотел навсегда запечатлеть его орнамент у себя в памяти. Наконец он поставил чашку на столик и повернулся ко мне.
— Я так рассчитывал на вас, — вздохнул он.
Я почувствовал себя виноватым, мне показалось, что он упрекает меня, но нет, его горечь объяснялась другим.
— Дороти очень любила вас, очень — по крайней мере насколько может любить наркоманка. Мне кажется, в четырнадцать или пятнадцать лет она увлеклась вами. Но вы были слишком робки, чтобы заметить это, к тому же ваша молодость подвела вас: юным девушкам нравятся зрелые мужчины, вот и Дороти — не успела оглянуться, как воспылала к Годфри этой невероятной страстью, в которой не было места для нормальной любви. Когда она написала мне, что хотела бы снова увидеть вас, я понадеялся на чудо. Быть может, и она тоже. Но чудо длилось недолго, всего несколько недель. А потом… Ах! Потом…
И доктор вновь съежился в своем кресле так, словно под рединготом ничего не было.
— Не знаю точно, когда это началось опять. Я не сразу заметил перемену. Да я к тому же не мог уразуметь, каким образом она ухитряется раздобывать морфий в такой замшелой дыре, как наш Уордли-Коурт. А потом я нашел в корзинке для бумаг конверт, пришедший из Лондона с надписью «До востребования», и тут все понял. Но не могу же я держать ее взаперти! — вскричал он и замолк.
Я был уничтожен — иначе не назовешь то, что я испытал, слушая эту исповедь. До боли стиснув зубы, я молчал, не в силах ничего выговорить, и в комнате залегла мертвая тишина. Не знаю, сколько времени она продлилась. О чем думал старый доктор? Он бессильно осел в своем кресле, словно старый, сломанный паяц, к это зрелище еще усугубляло невыносимо тяжкое молчание. В конце концов доктор обратил ко мне вопрошающий отрешенный взгляд, и, казалось, был удивлен, встретившись со мной глазами. Нужно было наконец что-то сказать. Но я не нашел ничего лучшего, как пробормотать: «Я просто убит». В ответ он устало махнул рукой и скривил рот в гримасе, которую лишь с большой натяжкой можно было назвать улыбкой. «Конечно, конечно», откликнулся он — так подбадривают школьника, огорченного своей ошибкой в трудном переводе Лукреция: «Конечно, вы исправите, не торопитесь и не волнуйтесь». Затем я выдавил из себя еще пару изречений типа «Кто бы мог подумать…» или «Просто невероятно…», на которые он отреагировал репликами того же уровня: «Ну естественно» или «Еще бы». Теперь я и сам до того выдохся, что мы с доктором, наверное, очень походили на пару марионеток, брошенных на кресла после спектакля. Наконец мне удалось внятно выразить первую пришедшую мне отчетливую мысль:
— Когда точно начался у нее последний рецидив?
Задавая этот вопрос, я не мог отделаться от тайно терзавшего меня беспокойства: а что, если я и в самом деле виноват? Доктор забормотал: «Ну… в общем… примерно…», но никак не мог вспомнить. — Постепенно, путем сопоставления фактов, выяснилось, что это случилось гораздо раньше того, предпоследнего визита, когда у нас с Дороти произошел памятный разговор, сперва резкий, потом патетический: и самая эта резкость, и этот надрыв выглядели ненормальными для женщины, обычно такой сдержанной, иногда даже загадочной. И все же я никак не мог убедить себя в полной непричастности к этой беде.
— Располагайте мною, как вам угодно, — сказал я доктору. — Я готов сделать все, что вы попросите. Я питаю к Дороти самые нежные чувства. И если вы считаете, что брак с ней…
Говоря это, я думал: «Что ж, тем хуже для Сильвы. Она пока еще ничто. И худшее, что может случиться с ней, так и остаться ничем. В то время как Дороти — человек, которого нужно спасать, губящая себя женщина, быть может, частично и по твоей вине, потому что ты недостаточно любил ее. Твой долг — любить ее, ибо это единственный способ».
— Еще полтора месяца назад я, не раздумывая, сказал бы вам «да», — ответил мне доктор Салливен. Теперь же я сомневаюсь: а что, если уже слишком поздно, зачем же тогда преступно губить вашу молодую жизнь. Ах, какую же я допустил глупость, когда стыдливо скрыл от вас правду! Я не осмеливался быть откровенным, а ведь, возможно, было еще не поздно исправить дело. Я один во всем виноват, — закончил доктор, словно угадав мои тайные терзания.
Ему пришлось сделать две попытки, прежде чем он сумел встать с кресла.
— Так я еду с вами? — быстро спросил я.
— Нет-нет, даже и не думайте, на ночь-то глядя! Я ведь доберусь до Дунсинена не раньше часа ночи. Мне просто хотелось честно рассказать вам обо всем. Приезжайте, когда сможете. Если она увидит вас, если захочет увидеть… ах, не знаю, ничего я больше не знаю. Но попытаться нужно. Все же не оттягивайте слишком ваш приезд.
— Я приеду завтра же, если смогу. Но скажите, доктор, разве вы не считаете возможным третий курс лечения? (Эта мысль только сейчас пришла мне в голову.)