Избранное
Шрифт:
Доктор испустил тяжкий вздох и воздел к небу длинные худые руки.
— Если бы знать, что это хоть чему-нибудь послужит, — промямлил он. — Недостаток подобного лечения заключается в том, что с каждым разом оно дает все меньший эффект. И потом нужно еще, чтобы Дороти согласилась подвергнуться ему. А она вряд ли пойдет на это. Вы даже не представляете, в каком она сейчас состоянии. Полное падение. Приезжайте, друг мой. Спасибо. Я жду вас.
XXIII
Я не слишком-то уверен, что мне помешали приехать на следующий день в Дунсинен, как я почти обещал, именно работы на ферме. Конечно, в тот день у меня случились кое-какие неприятности: заболела корова, в амбаре, стоящем посреди поля, занялся пожар. Но я хорошо понимал, что эти промедления, эти вполне извинительные причины необыкновенно утешали меня — очень уж пугала меня предстоящая встреча с Дороти в том состоянии, на которое намекнул мне ее отец.
Каковы
Дороти стала меня расспрашивать о моей лисице — ей уже было известно о важном этапе, преодоленном Сильвой в истории с зеркалами, и она почти с восторгом выслушала историю с яблоками, которые та узнала на натюрморте. Потом Дороти встала со словами: «Пойду приготовлю чай». Едва она вышла, как я радостно обратился к доктору:
— Мне кажется…
— Тссс! — прервал меня доктор. Его лицо было омрачено тоскливой озабоченностью, которую я заметил незадолго перед тем. — Не обольщайтесь, это все одна видимость. Подождите часок, и вы увидите, как начнет слабеть действие морфия.
Я даже подскочил от изумления:
— Вы хотите сказать, что она сейчас?..
Он кивнул и продолжал с безнадежной печалью в голосе:
— Я бессилен ей помешать. Не могу же я обыскивать ее комнату.
— Но у нее абсолютно нормальный вид, уверены ли вы, что?..
Я даже не мог закончить фразу: какая-то инстинктивная сдержанность мешала мне произнести слова, оскорбительные, казалось мне, для слуха отца; сам он, однако, выражался теперь без всякой ложной стыдливости:
— Наркотик оказывает странное действие на людей, оно может быть самым различным в зависимости от дня, часа — как, впрочем, все, что влияет на человеческую психику. Во время войны я познакомился с одним полковником колониальных войск, который напивался, чтобы поддержать себя во время приступов лихорадки. И, знаете, никогда он не ходил так прямо и уверенно, как в этих случаях. Кроме того, он развивал перед нами всякие философские теории, в которых, будучи в нормальном состоянии, сам не понял бы ни единого слова. А в других случаях, наоборот, после нескольких несчастных рюмок спиртного он, шатаясь, с трудом выбирался из комнаты и, рухнув на постель, засыпал мертвецким сном на несколько часов кряду. Вот так же и с Дороти: случается, она проводит по два дня подряд в состоянии, близком к коме, а назавтра держит передо мной речь, достойную быть произнесенной в Королевском научном обществе. Это совершенно непредсказуемо. Или же она, как сегодня, ходит прямо и говорит спокойно, вроде того полковника. Но длится это недолго: через час она либо полностью лишится сил и ей придется лечь, либо начнет нести какой-нибудь несусветный вздор.
— А вы полагаете, что она… гм… что она каждый день… ну, словом… что она ежедневно… я хочу сказать: никогда не лишает себя?..
— О, я не имею возможности наблюдать за ней ежеминутно, но, к величайшему несчастью, я знаю, что-она дошла уже до того предела, когда лишить себя наркотика для нее еще мучительнее, чем принять его. Это ведь дьявольский заколдованный круг. И окончиться это может только плохо.
— Скажите, доктор, что требуется от меня? — спросил я. — Я сделаю все, что вы захотите. Может ли помочь Дороти эмоциональный шок? Я готов жениться на ней хоть завтра, если она согласится.
— Друг мой, я ведь знаю, что вы уже предлагали ей это; она была глубоко тронута, но в ней еще осталось достаточно порядочности, чтобы отказать вам. Просто не знаю, что вам сказать. Я старый человек, жалкий старый лекарь, все это превосходит мои возможности. Может быть, втайне я и надеюсь на вашу молодость — вашу и Дороти, — молодость ведь способна на чудеса. — И доктор грустно улыбнулся: — Вы уже совершили одно чудо, так почему бы вам не совершить и второе?
— Увы, ничего я не совершал, это произошло само собой. И все же дайте мне совет, доктор: должен ли я проявить инициативу? Выказать настойчивость, даже дерзость? Или вы думаете, что, напротив, медленное, упорное, ненавязчивое убеждение…
Но я не успел ни закончить фразу, ни тем более получить ответ: за дверью послышались шаги Дороти, которая несла чай.
Доктор, под предлогом осмотра какого-то больного, оставил нас наедине. Едва он вышел, как Дороти, не дав мне раскрыть рот, заговорила первой:
— Я знаю, что отец вам все рассказал. Не могу даже понять, что я сильнее ощущаю при этом — стыд или облегчение. Теперь вам все известно, да и я вас давно предупреждала: надеюсь, мне больше нет нужды доказывать вам, что я не из тех женщин, на которых женятся. Нет! — крикнула она, заметив, что я собираюсь перебить ее. — Избавьте меня от вашей жалости, я еще не так низко пала, чтобы она не ранила меня, притом без всякой пользы. Мы не любим друг друга. Какая же совместная жизнь ожидает нас?
— А вы, — крикнул я, — увольте меня от своих обобщений. Что значит мы не любим друг друга? Уж будьте уверены, что мои чувства известны мне лучше, чем вам!
Дороти покачала головой.
— Нет, вы любите другую, не меня. И вы правы! — воскликнула она громко, чтобы заглушить мой робкий протест. — Да, вы тысячу раз правы! Забудьте все плохое, что я говорила прежде о вашей лисице. Я многое передумала с тех пор. Всякая женщина Галатея, или она просто не женщина, и всякий мужчина — Пигмалион. В женщине мужчина любит свое творение, которое он ваял веками. И вот теперь она ожила, и он влюбился нее, а она в него. Вы тоже изваяли Сильву, сотворили собственными руками! И она превратится в женщину, в настоящее человеческое существо, а я… а я, наоборот…
Дороти смолкла, словно у нее перехватило горло, и побледнела. Я вскочил, бросился перед ней на колени, протянул руки, чтобы обнять ее со словами:
— Я не дам вам погибнуть, Дороти! Я спасу вас! Пропади пропадом, если не смогу…
Но она легким движением выскользнула из кресла и, отбежав камину, оперлась на него. Я как дурак стоял на коленях перед пустым креслом, и Дороти смотрела на меня — без насмешки, да и без гнева, а с каким-то странным, неестественным высокомерием.
— А кто вам сказал, что мне хочется быть спасенной? Что вы вообще об этом знаете, бедный мой мальчик?! Ничего вы не знаете, ровным счетом ничего. Да и никто не знает. А впрочем, кто нас слушает? О жалкие Пигмалионы! — вскричала она, простерев руку вперед, и внезапно стала похожей на своего отца с его пророческими жестами. Заметив мое изумление и страх, Дороти махнула рукой: — Не обращайте внимания… Лучше вам уехать… — Речь ее перешла в невнятное бормотание. — Если вы… если не уедете… вы… вы пожалеете. Не слушайте меня! — вдруг взмолилась она. — Ну пожалуйста! Прошу вас! И я увидел, как нервная дрожь сотрясла все ее тело, словно у лошади, которую удерживают на старте. — Я сейчас наговорю глупостей. Не дожидайтесь же этого, уходите! Оглохли вы, что ли?!
Но я, словно зачарованный, не в силах был ни сдвинуться с мест а, ни ответить. Голос Дороти задрожал, начал прерываться.
— Ах, так! Ну и ладно, мне все равно! Слушайте, если хотите! Какая разница?! Мне безразлично ваше мнение. Разве наше кого-нибудь интересует? Бедные, глупые ученики чародеев! Ведь мы ничего ни у кого не просили. Мы были просто счастливыми самками. Что нам было делать со своим разумом? Он ведь ни на что не годен. Только мешает получать наслаждение. И делает невыносимой расплату. В чем мы нуждались? В том, чтобы нас опекали, согревали, ублажали, холили и лелеяли? Нет, нет! Этого мало! Понадобилось еще, чтобы мы мыслили! Ну вот вам и результат. Когда сердце наделено разумом, оно мучится, оно страдает, оно защищается. Против чего? Да против самого разума! Вот от чего я спасаюсь от разума, а вы… вы заявляете, что не хотите, не дадите мне это сделать! Убирайтесь вон! Я — такая, и такой останусь. Больше вы меня не поймаете. Больше вы не заставите меня стоять на коленях и расшибать лоб об пол, борясь с этим абсурдным миром. Это ваше, мужское занятие — ведь у вас-то лбы крепкие, вам хватит силы и жестокости, чтобы взбунтоваться, а мы… что делать нам, слабым женщинам? Мы только набили себе шишки в этой борьбе, и ничего больше. И теперь нам больно. Прекрасный результат! Да, я тоже долго верила, что разум превыше всего остального. Но что он мне дал? К чему послужили мои знания? Ни к чему, пропали впустую. Как только что-нибудь действительно начинало иметь значение — прости-прощай! — ни одного человека рядом, ни одной мысли. Впрочем, именно так и можно узнать, что это важная вещь, не правда ли? Или вы не согласны? Попробуйте только сказать, что не согласны! Ну что прикажете делать с человеком, который не способен разделить со мной самое насущное, самое жизненно необходимое! Это же мельница вертящаяся впустую! Только перемалывает бесчисленные желания, бесполезные угрызения совести, придуманные трудности и воображаемые страхи. А что еще может она перемолоть? А я сыта этим по горло! У меня от этого несварение желудка. Я желаю только одного: дайте мне уснуть. Я нашла свой дом, свою нору, свою бочку. И не надейтесь выкурить меня отсюда. Вам что, больше понравилось бы, если бы я окончила свои дни среди церковного мрака, как это делают тысячи напуганных до смерти старых святош? Нирвана за нирвану… Да, я вас понимаю: любовь. Что ж, это тоже убежище. Ты вся принадлежишь одному мужчине — и конец дурным мыслям! Конец ужасу перед молчанием светил. Неудивительно, что все эти дурочки стремятся к браку! Но и в самой любви таится нечто, и это нечто — страдание. А следовательно, разум. И как следствие — хаос. О нет, любовь — скверное лекарство! Не хочу его больше. Хочу забвения, и все. Забвения, забвения, забвения! — кричала она громче и громче; все это она выпалила с такой скоростью, что я при всем желании не смог вставить ни слова.