Избранное
Шрифт:
— Завтра ты снова сможешь играть!
— Откуда ты знаешь…
Он подмечал мои чувства лучше меня самой, и мне это было неприятно.
— Милая, — проговорил он, — я люблю тебя. А разве знать и любить — не одно и то же?
Мы снова стояли посреди улицы, на виду у всего поселка. И снова он на виду у всех обнял меня. Но теперь, когда мы сделались богачами, это не покоробило никого. Он засмеялся и, взяв меня под руку, повел домой.
— Вот видишь, мы их уже многому научили, — сказал он.
Мы подошли к гостинице. Хозяйка, улыбаясь,
А в жаркий час полудня, когда сквозь открытые окна проникали к нам крики чаек, долетавшие до кровати, где мы лежали, я задала ему вопрос:
— Скажи, чего ты больше всего боялся тогда, в море?
Приподнявшись на локте, он взглянул на меня сверху вниз.
— Я уже думал об этом, — ответил он. — По правде сказать, я за обедом только об этом и думал. Кажется, я больше всего боялся умереть счастливым.
Но я пребывала в том тягостном состоянии духа, когда нужно непременно все знать, когда душа не может смириться с тем, что ее не допускают к другой душе.
— Но разве не лучше умереть, пока человек счастлив? Раз уж все равно надо умирать…
— Ты говоришь «пока»? Значит, ты ждешь, что…
— Нет, нет! Ты прицепился к слову. Раз уж ты заставляешь облекать в слова смутные мысли…
Он сел на кровати:
— Что за страсть все облекать в слова!..
— Допытываться до сути!
— Облекать в слова.
— Ты хочешь сказать: въедаться в душу?
— Я хочу сказать то, что сказал. Неужели ты никогда не замечала, насколько велик разрыв между мыслью и словом?
— Ты думаешь, что слова не объемлют мысли?
Я была полна злого задора, того, что всегда только все портит и разрушает.
— Дело не в том, что слова не объемлют мысли. Совсем напротив. Этим они и опасны. Мысли должны оставаться при тебе.
Мы лежали, и каждый прислушивался к дыханию другого. Старая игра. Разве не всегда влюбленные играли в нее? Наверно, всегда, когда один жаждал полностью раствориться в другом, а тот, другой, ограждал свою свободу. Оттого, наверно, слияние душ и подменяли слиянием тел. И сейчас я ждала его, ждала его тела. Но он не обнял меня. Я склонилась над ним. Он спал. Спал самым настоящим крепким сном. Мимолетная обида скоро сменилась любопытством. Я стала разглядывать его лицо.
Оно выражало полный покой. От носа до уголков рта уже пролегли еле заметные линии. Какими они станут через несколько лет, не проглянет ли в них угрюмство, побуждающее человека замкнуться, любой ценой отгородиться от всех — любимых, ненавистных, все равно, бежать от них в свой собственный уединенный мир, куда нет и не будет доступа чужим?!.
Ледяной ветер ворвался в окно. Чайки все кричали и кричали. Значит, близость между двумя людьми невозможна? Чужая… вот, значит, кто я для него. Разве не из-за этого веками страдали люди, не этого разве они страшились, не потому ли лишали себя жизни?..
Я снова легла. Мысли мои потекли в ином направлении. До сих пор я полагала, что я сама — кузнец своего счастья. Господи, какой уж там кузнец. И какое уж там счастье? Я жила честолюбием, маниакальным стремлением к совершенству, но ведь и оно лишь мечта, вечная мука артиста. И тут в мою жизнь пришел он… нет, не то. Я пришла в его жизнь. Опять не то. Я всегда была в его жизни. Как и он в моей! Страх снопом белых ножей впился в тело. Ничего не доказано. Он был в моей жизни всегда, хотя бы как тайный источник вдохновения. Но была ли я в его?..
Неужели он и вправду обладал этим покоем, который сам по себе есть совершенство?.. Я взглянула на его руки. Они свободно лежали на одеяле, и в них тоже был тот полный покой, который приводил бы меня в ярость, если бы… если бы я не любила его. Неужто я бы предпочла, чтобы он жил в душевном разладе, как некогда в прошлом, в таком разладе вечно противоречивой души, что его называли нравственным калекой. Господи, ведь это же дело моих рук, плод нашей любви, что он переменился, и зачем только я коплю зловещие предчувствия, когда этот мир столь прекрасен, когда наша любовь возвысила моего любимого, исцелив его мятущуюся душу, как я однажды исцелила раны, которые он нажил в своих постыдных скитаниях среди темного сброда…
И снова я склонилась над ним в порыве столь безмерного счастья, что не утерпела и невольно стала гладить его лицо. Он мгновенно проснулся и взглянул на меня ясными глазами.
Когда мы вышли на улицу, легко ступая по ее колдобинам и кочкам, женщины прильнули к стеклам окон, женщины стояли в дверях домов, а во мне будто пела радость, и, казалось, всюду звенят бубенцы. Мы несли купальники, хотя отлично знали, что будем совсем одни на нескончаемом берегу по другую сторону мыса и что никакая сила в мире не заставит наши грешные тела облачиться в них. Но знали мы и то, что весь поселок следит за нами: берем ли мы с собой купальники или нет, а после, когда мы вернемся, захочет знать, вымокли ли они…
Но там, на мысу, мы и впрямь оказались одни на свете, и нам было отрадно видеть друг друга обнаженными, голыми на голом берегу, где над голым морем кружились под солнцем чибисы…
Рука в руку мы медленно двигались навстречу морю, покуда ледяная вода не закрыла нас по пояс, и, отдавшись на волю моря, ощутили один и тот же восторг. И я думала: «Нет, он неправ, я хочу умереть счастливой. Пусть, если надо, хоть сейчас». Но море приняло нас в свое лоно, и мы затерялись, будто песчинки, и я подумала: «Нет, нет, я не хочу умирать, счастливой или несчастливой, я хочу жить, сейчас, здесь и во веки веков. Я сейчас поплыву за ним и в воде обниму его, и мы начнем тонуть, а потом будем, смеясь, отбиваться от волн и переводить дух. И я хочу жить, жить, жить…»