Избранное
Шрифт:
— О нас позабыли, — сказал Акуино.
— Если бы можно было в это поверить, — отозвался отец Ривас. — Остаться здесь… и чтобы о нас позабыли… навсегда. Не такая уж плохая участь, а?
Глава 3
В субботу в полдень передали сообщение, которого они так долго ждали, но им пришлось терпеливо выслушать последние известия до самого конца. Задачей всех заинтересованных правительств было всячески умалить значение дела Фортнума. Буэнос-Айрес приводил весьма сдержанные высказывания британской прессы. Лондонская «Таймс», например, сухо сообщила, что один аргентинский писатель (имя не называлось) предложил себя в обмен на консула, а передача Би-би-си, по выражению аргентинского комментатора, дала всему этому делу должную оценку. Некий заместитель министра кратко коснулся этого вопроса в телевизионной дискуссии, посвященной политическому
Отвечая на вопрос, заняло бы правительство другую позицию, если бы жертвой оказался сотрудник дипломатического корпуса, заместитель министра заявил: «Конечно, мы заняли бы точно такую же позицию. Мы не намерены уступать шантажу где бы то ни было и при каких бы то ни было обстоятельствах. В данном конкретном случае мы имеем все основания полагать, что мистер Фортнум будет освобожден, когда эти безрассудные люди убедятся в тщетности своей попытки. В этом случае президент Аргентины будет решать, намерен ли он проявить к преступникам милосердие. А теперь, если председатель позволит, мне бы хотелось вернуться к основной теме сегодняшней передачи. Могу вас заверить, что на борту самолета не было охраны, и, следовательно, вопрос о вооруженном столкновении…»
Пабло выключил радио.
— Что все это значит? — спросил отец Ривас.
Доктор Пларр объяснил:
— Они предоставили вам самим решать участь Фортнума.
— Если они отклонили ультиматум, — сказал Акуино, — чем скорее мы его убьем, тем лучше.
— Наш ультиматум был адресован не британскому правительству, — заметил отец Ривас.
— Ну конечно, — поспешил поправиться доктор Пларр, — им приходится говорить все это на публику. Мы не знаем, какое давление они негласно оказывают в Буэнос-Айресе и Асунсьоне. — Даже ему самому эти слова показались недостаточно убедительными.
Не считая тех, кто стоял на посту, все после обеда пили матэ, кроме доктора Пларра — он унаследовал от отца вкус к обычному чаю. Сыграв еще одну партию с Акуино, Пларр притворился, что допустил ошибку, потерял королеву и дал Акуино одержать победу, но, когда тот произнес «шах и мат», в его угрюмом голосе звучало недоверие.
Доктор Пларр дважды навестил своего пациента и оба раза застал его спящим. Его раздражало спокойное выражение лица приговоренного к смерти. Консул даже слегка улыбался — может, ему снилась Клара или ребенок, а может, он просто видел во сне, как принимает свою «норму». Доктор Пларр задумался о будущем — на тот маловероятный случай, если им суждено будущее. О Кларе он не беспокоился: эта связь — если ее можно назвать связью — все равно скоро кончилась бы. Его тревожил ребенок, который будет расти под надзором Чарли Фортнума. Непонятно почему, но он представлял себе его мальчиком — мальчиком, похожим на две ранние фотографии его самого: на одной он был снят в возрасте четырех, на другой — восьми лет. Мать все еще хранила их в своей захламленной квартире среди фарфоровых попугаев и старья из антикварных лавок, но серебряные рамки почернели — их, видно, давно не чистили.
Он был уверен, что Чарли воспитает ребенка католиком — и с тем большей строгостью, что сам уже давно нарушил церковный закон; он представлял себе, как Чарли сидит у кровати мальчика и с умилением внимает усилиям ребенка пролепетать «Отче наш». Потом он выйдет на веранду к Кларе и к бару. Чарли будет очень добрым отцом. Он не станет заставлять мальчика ездить верхом. Он даже бросит пить или по крайней мере решительно сократит свою «норму». Чарли будет называть мальчика «старина», трепать по щеке и перед сном перелистывать с ним «Панораму Лондона». Доктор Пларр вдруг увидел, как мальчик сидит в постели, будто это был он сам, прислушиваясь к отдаленным звукам запираемых дверей, к тихим голосам этажом ниже, к осторожным шагам. Он вспомнил ночь, когда со страха прокрался в комнату отца, и теперь всматривался в бородатое лицо этого отца, растянувшегося на крышке гроба, — четырехдневная щетина стала похожа на бороду.
Тут доктор Пларр поспешил вернуться в компанию будущих убийц Чарли Фортнума.
Караульная служба возобновилась. На посту стоял Акуино, а Пабло заменил индейца у двери. Гуарани тихо спал на полу, а Марта гремела тарелками на заднем дворе. Отец Ривас сидел, прислонившись спиной к стене. Он забавлялся сухими горошинами, перебрасывая их из одной руки в другую, как бусины разорванных четок.
— Ты дочитал свою книгу? — спросил доктор Пларр.
— Ну да, — ответил отец Ривас. — Конец был именно такой, как я ожидал. Всегда можно предсказать, чем все кончится. Убийца взял и покончил с собой в эдинбургском экспрессе. Вот почему экспресс опоздал на полчаса и этот Бредшоу ошибся. Как консул?
— Спит.
— А его рана?
— В порядке. Но доживет ли он до того, чтобы она зажила?
— Мне казалось, что ты веришь в закулисное давление.
— Мне казалось, будто и ты во что-то веришь, Леон. В такие вещи, как милосердие и сострадание. Священник всегда остается священником — так ведь утверждают, верно? Не говори мне об отце Торресе [251] или о епископах, которые шли на войну в средние века. Сейчас не средневековье, и тут не воюют. Вы готовы убить человека, который не причинил вам никакого зла, человека, который по годам годится мне в отцы — да и тебе тоже. Где отец твой, Леон?
251
Торрес Рестрепо, Камило (1929–1966) — национальный герой Колумбии, священник, автор «Революционной платформы Единого народного фронта», убит в стычке с правительственными войсками.
— В Асунсьоне под мраморным памятником величиной с эту лачугу.
— Кажется, все мы не можем расстаться со своими мертвыми отцами. Фортнум ненавидел своего. Пожалуй, моего я любил. Возможно. Откуда мне знать? Само слово «любовь» звучит так фальшиво. Мы ставим любовь себе в заслугу, словно выдержали экзамен с хорошими отметками. Каким был твой отец? Я его ведь даже не видел.
— Он был таким, каким и полагалось быть одному из богатейших людей в Парагвае. Ты, наверное, помнишь наш дом в Асунсьоне с большой галереей, белыми колоннами, мраморными ваннами и сад со множеством апельсиновых и лимонных деревьев. И лапачо, осыпавшими дорожки своими розовыми лепестками. Вероятно, ты никогда не бывал в самом доме, но я твердо помню, что ты как-то раз приходил на мой день рождения, который устраивали в саду. Моих друзей в дом не пускали — там было столько вещей, которые они могли сломать или запачкать. У нас было шестеро слуг. Они мне нравились куда больше моих родителей. Там был садовник Педро — он все время подметал лепестки: мать говорила, что они замусоривают сад. Я очень любил Педро, но отец его выгнал, потому что он украл несколько песо, забытых на садовой скамейке. Отец ежегодно давал кучу денег партии Колорадо, поэтому у него не было неприятностей, когда после гражданской войны к власти пришел Генерал. Он был хорошим адвокатом, но никогда не защищал бедных. Он до самой смерти верно служил богачам, и все говорили, какой он хороший отец, потому что он оставил много денег. Ну ладно, может, он и был хорошим отцом в этом смысле. Одна из обязанностей отца — обеспечивать семью.
— А бога-отца, Леон? Я что-то не вижу, чтобы он так уж щедро нас обеспечивал. Вчера вечером я спросил, веришь ли ты еще в него. Мне всегда казалось, что в нем есть что-то крайне неприятное. Скорее я поверил бы в Аполлона. Тот по крайней мере был красив.
— Беда в том, что мы потеряли способность верить в Аполлона, — сказал отец Ривас. — Иегова вошел в нашу плоть и кровь. Тут уж ничего не поделаешь. Прошли века, и Иегова живет во тьме нашей души, как глист в кишечнике.
— Тебе нельзя было идти в священники, Леон.
— Может, ты и прав, но теперь уже поздно об этом думать. Который час? Мне до смерти надоело это радио, но надо послушать известия — а вдруг они еще уступят.
— Мои часы остановились. Забыл завести.
— Тогда лучше не выключать радио, хоть это и опасно, пока все-таки еще не отпала возможность…
Он совсем приглушил звук, и все равно они уже не были в одиночестве. Кто-то едва слышно играл на арфе, кто-то шепотом пел, будто они сидели в огромном зале, где артистов не видно и не слышно.