Избранное
Шрифт:
— Да, — сказала она так тихо, что я перепугался. Потом я услышал, как она всхлипывает. — Вы считаете меня скверной женщиной, Ганс, — сказала она и уже откровенно расплакалась, — продажной тварью, каких много. Ну конечно, что же вам еще думать! О-оо-о…
— Ничего похожего! — сказал я громко. — Никогда я вас такой не считал, честное слово, никогда. — Я боялся, что она начнет говорить о своей душе, о душе моего отца — судя по ее неудержимому рыданию, в ней было немало сентиментальности, можно было ждать, что она и о Мари заговорит. — Напротив, — сказал я не совсем уверенно, мне показалось подозрительным, что она уж слишком пренебрежительно отозвалась о «продажных тварях». — Напротив, — сказал я, — я всегда был убежден в вашем благородстве и ни разу не подумал о вас плохо. — Это была правда. — И кроме того, — тут я хотел назвать ее по имени, но не хватило духу еще раз выговорить отвратительно фамильярное «Бела», — кроме того, мне уже под тридцать. Вы меня слышите?
— Да, — всхлипнула она и опять зарыдала там, у себя в Годесберге, как будто сидела в исповедальне.
— Постарайтесь внушить ему одно — мне нужны деньги.
— Мне кажется, — сказала она усталым голосом, — что неудобно заговорить с ним об этом так, прямо. Все, что касается его семьи, вы понимаете, это для нас табу, но
— Я действительно коллега, который испытывает нужду, и не только в данный момент, но по крайней мере на полгода вперед. Но скажите, пожалуйста, что вы называете «небольшой суммой»?
Она кашлянула, еще раз протянула «о-оо!» — на этот раз без колоратуры — и сказала:
— Обычно я получаю взнос для совершенно определенной помощи нуждающимся: если кто-то умирает, или болеет, или у женщины ребенок — понимаете, речь идет не о постоянной помощи, а, так сказать, о временной поддержке.
— А сколько? — спросил я.
Она ответила не сразу, и я попытался представить себе, какая она сейчас. Я ее видел пять лет назад, когда Мари силой затащила меня в оперу. Госпожа Брозен пела партию крестьянской девушки, соблазненной неким графом, и тогда я был поражен вкусом моего отца. Это была особа среднего роста, пышущая здоровьем, явная блондинка, с классически «волнующейся» грудью; прислоняясь то к изгороди, то к крестьянской телеге и, наконец, опираясь на вилы, она старалась своим красивым сильным голосом выразить порывы простой души.
— Алло! — крикнул я. — Алло!
— О-оо! — протянула она, и ей опять удалось пустить колоратуру, хоть и очень слабенькую. — Вы так прямо ставите вопрос.
— В моем положении иначе нельзя, — сказал я. Мне стало не по себе. Чем дольше она не отвечала, тем меньше становилась сумма, которую она собиралась назвать.
— Видите ли, — сказала она наконец, — суммы колеблются примерно от десяти до тридцати марок.
— А если какой-нибудь ваш коллега попал в особенно затруднительное положение: скажем, сильно расшибся и нуждается в поддержке в течение нескольких месяцев, примерно марок по сто в месяц?
— Милый мой, — сказала она тихо, — неужто вы хотите, чтобы я шла на обман?
— Вовсе нет, — сказал я, — я действительно расшибся, а потом, разве мы с вами не коллеги, не артисты?
— Попробую, — сказала она, — но не знаю, клюнет ли он на это.
— Что? — крикнул я.
— Не знаю, удастся ли мне так изобразить это дело, чтобы убедить его. Фантазии у меня мало.
Этого она могла бы и не говорить, мне и так уже казалось, что более глупой бабы я в жизни своей не видел.
— Скажите, а что, если бы вы попробовали устроить мне ангажемент в здешний театр, конечно на выходные роли. Могу неплохо играть комиков.
— Нет, нет, мой милый Ганс, — сказала она, — мне и так не по нутру вся эта интрига.
— Ну хорошо, — сказал я, — скажу вам только одно: я с радостью приму самую маленькую сумму. До свидания и большое вам спасибо! — Я положил трубку, прежде чем она успела еще что-то сказать.
У меня было смутное предчувствие, что из этого источника никогда ничего не капнет. Слишком она была глупа. И тон, каким она сказала «клюнет», вызвал во мне подозрение. Вполне возможно, что она эту «лепту» для нуждающихся коллег просто клала себе в карман. Мне было жаль отца, хотелось бы, чтобы любовница у него была и красивая и умная. Я все еще жалел, что не дал ему возможности сварить мне кофе. Эта дура отпетая, наверно, улыбалась и втайне качала головой, как недовольная учительница, когда он у нее в квартире уходил на кухню варить кофе, а потом лицемерно восхищалась и хвалила его за этот кофе, как хвалят собаку, когда она подает поноску. Я был страшно зол, отошел от телефона к окну, распахнул его настежь и выглянул на улицу. Я боялся, что в конце концов придется прибегнуть к помощи, предложенной Зоммервильдом. Вдруг я выхватил свою единственную марку, швырнул ее на улицу и в ту же секунду раскаялся, посмотрел ей вслед, ничего не увидел, но мне показалось, что я услыхал, как она упала на крышу проходящего трамвая. Я взял со стола хлеб с маслом и съел его, все еще глядя на улицу. Было больше восьми, уже два часа, как я приехал в Бонн, уже поговорил по телефону с шестью так называемыми друзьями, говорил с матерью, отцом, и у меня не только не прибавилось ни одной марки, но стало на марку меньше, чем до приезда. Я охотно спустился бы вниз, поднял марку с мостовой, но стрелки часов приближались к половине девятого, и Лео мог каждую минуту позвонить или прийти.
Мари хорошо, она теперь в Риме, в лоне своей церкви, обдумывает, в каком платье ей пойти на аудиенцию к папе. Цюпфнер достанет ей фотографию Жаклин Кеннеди, и ему придется купить ей испанскую мантилью и вуаль, потому что, в сущности говоря, Мари теперь была чем-то вроде first lady германского католицизма. Я решил тоже поехать в Рим и выпросить аудиенцию у папы. В нем самом было что-то от мудрого старого клоуна, да ведь и образ Арлекина родился в Бергамо [69] ; надо будет получить об этом подтверждение от Геннехольма — он все знает. А папе я объясню, что, собственно говоря, мой брак с Мари разбился из-за всяких официальных брачных формальностей, и я его попрошу рассматривать меня как своего рода противоположность Генриху Восьмому: он был верующим полигамистом, а я — неверующий моногамист. Я ему расскажу, сколько самодовольства и низости в немецких «ведущих» католиках, пусть ему не втирают очки. Покажу ему два-три номера, что-нибудь изящное, легкое, вроде «Ухода в школу и возвращения домой», только своего «Кардинала» показывать не буду: он может обидеться, ведь он сам раньше был кардиналом, а уж его-то я меньше всего хотел бы обидеть.
69
Итальянский городок, где создалась легенда о том, как бродячий акробат развлекал своими фокусами мадонну с младенцем.
Вечно я становлюсь жертвой собственной фантазии: я так ясно представил себе аудиенцию у папы, видел, как я становлюсь на колени и прошу благословить меня, неверующего, а у дверей стоит папская гвардия и какой-нибудь благосклонный, но несколько презрительно улыбающийся монсеньер. — и все
17
Я отошел от окна, потеряв всякую надежду найти свою марку в уличной грязи, и пошел на кухню намазать еще один бутерброд. Еды в доме оставалось не очень много: еще одна банка фасоли, банка слив (слив я не люблю, но Моника знать об этом не могла), полхлеба, полбутылки молока, четвертушка кофе, пяток яиц, три ломтика сала и тюбик с горчицей. На столе в комнате лежало еще четыре сигареты в пачке. Я чувствовал себя настолько худо, что уже потерял надежду когда-нибудь начать тренировку. Колено до того распухло, что брюки стали узки, голова так болела, что боль казалась нечеловеческой — сверлящая, неуемная боль; на душе был сплошной мрак, такого со мной еще не бывало, и тут еще мучило «плотское вожделение», а Мари была в Риме. Мне нужна была она, ее руки у меня на груди. Как сказал однажды Зоммервильд, у меня «зоркое и точное ощущение физической красоты», и я люблю смотреть на красивых женщин вроде моей соседки госпожи Гребзель, но никакого «плотского вожделения» я к этим женщинам не испытываю, и большинство женщин на это обижаются, хотя, если бы я испытывал желание и попытался бы его удовлетворить, они, конечно, стали бы звать полицию. Удивительно сложная и жестокая штука это самое «плотское вожделение»: для мужчин-полигамистов это, наверно, вечное мучение, а для однолюбов вроде меня — постоянный повод для скрытой невежливости, потому что большинство женщин считают обидным, если не чувствуют в мужчине того, что они называют «эросом». Даже госпожа Блотерт, такая стойкая, такая набожная, тоже немножко обижалась. Иногда я понимаю тех «злодеев», про которых так много пишут в газетах, но, когда я представляю себе, что есть такая вещь, как «супружеский долг», меня берет страх. Жуткие дела происходят, наверно, в таком браке, когда церковь и государство заставляют женщин делать «это» по принуждению. Разве можно предписывать человеку жалость? Надо было бы и об этом поговорить с папой. Его наверняка неправильно информируют. Я намазал себе еще один бутерброд, вышел в прихожую и вытащил из кармана пальто вечернюю газету, я ее купил в поезде из Кёльна. Иногда и вечерняя газета помогает: от нее я тоже становлюсь совсем пустой, как от телевизора. Я перелистал газету, просмотрел заголовки и вдруг напал на заметку, которая меня рассмешила. Доктор Герберт Калик награжден крестом за особые заслуги. Калик — тот самый юнец, который донес на меня, обвинил в пораженчестве и во время суда настаивал на жестоком, беспощадно жестоком наказании. Это у него появилась гениальная идея мобилизовать сиротский приют на битву до победного конца. Я знал, что теперь он сделался важной шишкой. В вечерней газете было сказано, что этот крест он получил «за заслуги по демократическому воспитанию юношества».