Избранное
Шрифт:
— Ванну я уже принял, а молиться не умею, — сказал я.
— Очень жаль, — сказал он. — Придется подарить вам нового Августина. Или Кьеркегора.
— Он у меня есть, — сказал я, — скажите, не можете ли вы передать брату еще одну просьбу?
— С удовольствием.
— Скажите, чтоб захватил с собой денег. Сколько может.
Он что-то забормотал, потом громко сказал:
— Я все записал. Принести денег сколько может. Вообще вам надо было бы почитать Бонавентуру. Это великолепно — и пожалуйста, не презирайте девятнадцатый век. У вас такой голос, словно вы презираете девятнадцатый век.
— Правильно, — сказал я, — я его ненавижу.
— Это заблуждение, — сказал он, — чепуха. Даже архитектура была не так плоха, как ее изображают. — Он рассмеялся. — Лучше подождите до конца двадцатого века, а потом уже можете ненавидеть девятнадцатый. Вы не возражаете, если я пока что доем
— Сливы? — спросил я.
— Нет, — сказал он и тоненько засмеялся. — Я попал в немилость и теперь получаю не с господского, а со служебного стола. Сегодня на сладкое пудинг. Но зато… — он, очевидно, уже набрал в рот пудинга, проглотил, хихикнул и продолжал: —…зато я им тоже отомстил. Я часами говорю по междугородному телефону с одним старым коллегой в Мюнхене, он тоже был учеником Шелера. Иногда звоню в Гамбург, в справочную кинотеатров, иногда в Берлин, в бюро погоды, — это я так мщу. При автоматических соединениях можно звонить бесконтрольно. — Он снова съел ложку пудинга, хихикнул и шепотом сказал: — Церковь-то богатая. От нее просто смердит деньгами, как от трупа богача. А бедные покойники хорошо пахнут. Вы это знаете?
— Нет, — сказал я. Я чувствовал, как проходит головная боль, и рисовал красный кружок вокруг номера семинарии.
— Вы неверующий, правда? Нет, не отрицайте, я по голосу слышу, что вы неверующий. Угадал?
— Да, — сказал я.
— Это не важно, совершенно не важно, — сказал он, — у пророка Исайи есть одно место, которое апостол Петр даже цитирует в Послании к Римлянам. Слушайте внимательно: «Но как написано: не имевшие о Нем известия увидят, и не слышавшие узнают». — Он злорадно захихикал. — Вы меня поняли?
— Да, — сказал я вяло.
Он громко сказал:
— Ну, доброй ночи, господин директор, доброй ночи! — и повесил трубку. Под конец в его голосе прозвучало злорадное подобострастие.
Я подошел к окну, посмотрел на часы, висевшие на углу. Было почти половина десятого. Что-то долго они там едят, решил я. С Лео я поговорил бы с удовольствием, но сейчас мне важно было только получить от него денег в долг. Постепенно я стал понимать всю серьезность своего положения. Иногда я не знаю, что правда: то ли, что я пережил осязаемо и реально, или то, что на самом деле со мной произошло. У меня все как-то перепутывается. Например, я не мог бы поклясться, что видел того мальчишку, в Оснабрюкке, но я мог бы дать клятву, что пилил деревяшку с Лео. Не мог бы я и клятвенно подтвердить, что ходил пешком к Эдгару Винекену в Кёльн-Кальк, чтобы обменять дедушкин чек на наличные. Это нельзя доказать даже тем, что я так хорошо помню все подробности — зеленую кофточку булочницы, подарившей мне булочки, или дыры на пятках у молодого рабочего, который прошел мимо, когда я сидел на ступеньках, дожидаясь Эдгара. Но я был абсолютно уверен, что видел капельки пота на верхней губе у Лео, когда мы с ним пилили деревяшку. Помнил я и все подробности той ночи, когда у Мари в Кёльне сделался первый выкидыш. Генрих Белен устроил мне несколько выступлений в молодежном клубе по двадцать марок за вечер. Обычно Мари ходила туда со мной, но в тот вечер осталась дома — она плохо себя чувствовала, и, когда я вернулся поздно вечером с девятнадцатью марками чистой прибыли в кармане, я нашел пустую комнату, увидел на неоправленной постели простыню в кровавых пятнах и нашел на комоде записку: «Я в больнице. Ничего страшного. Генрих все знает». Я сейчас же помчался к Генриху, и его брюзга экономка сказала, в какой больнице лежит Мари, я побежал туда, но меня не впустили, им пришлось искать в больнице Генриха, звать его к телефону, и только тогда монахиня-привратница впустила меня. Было уже половина двенадцатого ночи, и, когда я наконец вошел в палату к Мари, все было кончено, она лежала в постели совсем белая и плакала, а рядом сидела монахиня и перебирала четки. Монахиня продолжала спокойно молиться, а я держал руку Мари, пока Генрих тихим голосом пытался ей объяснить, что станется с душой существа, которое она не могла родить. Мари как будто была твердо убеждена, что дитя — так она его называла — никогда не попадет в рай, потому что оно не было крещено. Она все повторяла, что оно останется в чистилище, и в ту ночь я впервые узнал, каким ужасающим вещам учат католиков на уроках закона божьего. Генрих чувствовал себя совершенно беспомощным перед страхами Мари, и именно эта его беспомощность показалась мне утешительной. Он говорил о милосердии господнем, которое, «конечно, больше, чем чисто юридический образ мысли теологов».
И все это время монахиня молилась, перебирая четки. А Мари — она проявляет необычайное упрямство в вопросах религии — все время спрашивала, где же проходит диагональ
Было уже почти пять утра, когда я проводил Генриха домой, и по дороге, когда мы проходили Эренфельд, он бормотал, указывая на двери: «Все из моей паствы, из моей паствы!» Потом — визгливый голос его экономки, сердитый окрик: «Это еще что такое?» Я пошел домой и тайком в ванной выстирал простыню в холодной воде.
Эренфельд, поезда, груженные углем, веревки для белья, запрещение принимать ванну, иногда по ночам угрожающий шорох пакетов с мусором, летящих мимо наших окон, как неразорвавшиеся снаряды. Шорох замирал после шлепка об землю, только иногда яичная скорлупа шуршала по камням.
Генрих опять поцапался из-за нас со своим патером, он хотел взять денег из благотворительной кассы, но я еще раз пошел к Эдгару Винекену, а Лео прислал нам часы, чтобы мы их заложили. Эдгар выпросил для нас в рабочей кассе взаимопомощи немножко денег, и мы по крайней мере смогли заплатить за лекарства, за такси и половину денег за лечение.
Я думал о Мари, о монахине, перебиравшей четки, о слове «диагональ», о собаке, предвыборных плакатах, автомобильном кладбище — и о своих руках, закоченевших от стирки простыни, но я не мог поклясться, что все это было. Не мог я и утверждать, что тот человек в семинарии Лео только что рассказывал мне, как он исключительно ради того, чтобы нанести денежный убыток церкви, звонит по телефону в берлинское бюро погоды, а ведь я сам слышал это, как слышал его чавканье и причмокивание, когда он ел свой пудинг.
19
Не раздумывая и не зная, что я ей скажу, я набрал номер Моники Сильве. Только прогудел первый сигнал, как она уже подняла трубку и сказала:
— Алло!
Мне стало легче от одного ее голоса. Он такой умный, такой сильный. Я сказал:
— Это Ганс, я только хотел… — Но она перебила меня и сказала:
— Ах, это вы…
Ничего обидного, ничего неприятного в ее словах не было, но мне стало ясно, что она ждала не моего звонка, а чьего-то другого. Может быть, она ждала звонка подруги или матери, но я все-таки обиделся.
— Я только хотел поблагодарить вас, — сказал я. — Вы были так добры. — Я чувствовал ее духи «Тайга», или как они там называются, слишком терпкие для нее.
— Мне так жаль, — сказала она, — вам, наверно, очень плохо приходится. — Я не знал, о чем она: о рецензии Костерта, которую, очевидно, читал весь Бонн, или о свадьбе Мари, или о том и другом вместе. — Могу я вам чем-нибудь помочь? — спросила она тихо.
— Да, — сказал я, — приезжайте ко мне, пожалейте мою бедную душу и мое бедное колено — оно страшно распухло.
Она промолчала. Я ждал, что она сразу скажет: «Хорошо», — и мне было не по себе при мысли, что она действительно вдруг приедет. Но она только сказала:
— Сегодня я не могу, я жду гостей.
Ей надо было бы сразу сказать, кого она ждет, хотя бы добавить: приятеля или приятельницу. От слова «гости» мне стало тоскливо. Я сказал:
— Ну, тогда хоть завтра, мне, наверно, придется полежать не меньше недели.
— Но, может быть, я могу еще что-нибудь сделать для вас, помочь вам как-нибудь по телефону. — Она сказала это таким тихим голосом, что у меня появилась надежда: наверно, «гости» — это просто какая-нибудь подруга.