Избранное
Шрифт:
— Говори же, — сказал я.
— Он посоветовал мне направить тебя к одному из лучших педагогов. На год, на два, может быть, на полгода. Геннехольм считает, что ты должен сосредоточиться, заниматься, овладеть собой до такой степени, чтобы ты снова вернулся к наивности. А главное — тренировка, тренировка и тренировка, да ты меня слушаешь? — Голос у него, слава богу, стал мягче.
— Да, — сказал я.
— И я готов тебя финансировать.
У меня было такое чувство, будто больное колено стало толстым и круглым, как газовая колонка. Не открывая глаз, я ощупью добрался до кресла,
— Мальчик, — сказал он испуганно, — ты болен?
— Да, — сказал я тихо, глубоко затянулся сигаретой и вдохнул дым, — я смертельно болен, но я не ослеп. Болит живот, болит голова, болит колено, все больше растет чудовищная меланхолия, но самое скверное то, что я точно знаю: Геннехольм прав, прав, примерно процентов на девяносто пять, и я даже знаю, какие слова он дальше тебе сказал. Про Клейста говорил?
— Говорил, — сказал отец.
— Говорил он, что я сначала должен потерять свою душу, совершенно опустошиться и только тогда обрести ее вновь? Говорил?
— Да, — сказал отец, — откуда ты знаешь?
— Боже ты мой, — сказал я, — да знаю я все его теории, знаю, откуда он их выудил. Но душу свою я терять не намерен, наоборот, я хочу ее вернуть.
— А ты ее потерял?
— Да.
— Где же она?
— В Риме, — сказал я, открыл глаза и рассмеялся.
Видно, отец всерьез испугался, он был совсем бледный, совсем старый. Но он тоже рассмеялся с облегчением, хотя и немного раздраженно.
— Ах ты, шалопай! — сказал он. — Значит, ты все сыграл?
— К сожалению, не совсем, — сказал я, — да и сыграно не очень хорошо, Геннехольм сказал бы: слишком натуралистично, и был бы прав. Педерасты почти всегда правы, у них огромная интуиция, правда, больше у них ничего нет, но все-таки…
— Ах, шалопай! — сказал отец. — Как ты меня разыграл!
— Нет, — сказал я, — я тебя разыграл не больше, чем настоящий слепой тебя разыгрывает. Поверь мне, все эти ощущения, постукивания палкой вовсе не всегда обязательны. Многие слепые, настоящие слепые, еще к тому же играют слепых. Сейчас, на твоих глазах, я мог бы так прохромать отсюда к дверям, что ты бы закричал от боли и сострадания, немедленно вызвал бы врача, лучшего хирурга в мире, самого Фретцера. Хочешь? — Я уже встал.
— Перестань, прошу тебя, — сказал он огорченно, и я снова сел.
— Сядь и ты, пожалуйста, — сказал я, — пожалуйста, сядь, я страшно нервничаю, когда ты стоишь.
Он сел, налил себе минеральной воды и растерянно посмотрел на меня.
— Не пойму тебя никак, — сказал он, — дай же мне ясный ответ. Я оплачу твои занятия где захочешь — в Лондоне, в Париже, в Брюсселе, все равно. Чем лучше, тем лучше.
— Нет, — устало сказал я, — тут чем лучше, тем хуже. Никакие занятия мне не помогут, мне нужно только работать. Я уже учился, и в тринадцать и в четырнадцать лет, я до двадцати одного года учился. Вы этого только
— Он специалист, — сказал отец, — лучшего я не знаю.
— Да у нас лучшего и нет, — сказал я, — но он специалист, и только, он разбирается в театре, в трагедии, в комедии дель арте, просто в комедии, в пантомиме. Но ты посмотри, какой скверный комедиант он сам, когда он вдруг является в лиловых рубашках с черной шелковой бабочкой. Любой дилетант постеснялся бы. То, что критики критикуют, еще не самое в них скверное, скверно то, что они по отношению к себе лишены всякого чувства юмора, всякой самокритики. Вот что неприятно. Конечно, он безусловный специалист, но неужели он думает, что после шести лет на сцене мне еще надо учиться, — какая чепуха!
Значит, деньги тебе не нужны? — спросил отец. В его голосе звучало какое-то облегчение, мне это показалось подозрительным.
— Наоборот, — сказал я, — деньги мне очень нужны.
— А что ты будешь делать? Опять выступать при такой ситуации?
— Какой такой ситуации?
— Ну как же, — смущенно сказал он, — сам знаешь, что о тебе писали.
— Писали? — сказал я. — Да я три месяца выступал только в провинции.
— Но я все собрал, — сказал он, — я проработал эти рецензии с Геннехольмом.
— Фу, черт, — сказал я, — и сколько же ты ему за это заплатил?
Он покраснел.
— Перестань, пожалуйста, — сказал он, — так что же ты намерен делать?
— Тренироваться, — сказал я, — работать полгода, год, не знаю.
— Где?
— Тут, — сказал я, — а где же еще?
Он с трудом попытался скрыть испуг.
— Нет, я вам надоедать не буду и компрометировать вас не стану, я даже на ваши «журфиксы» не приду, — сказал я. Он покраснел. Раза два я заходил на их «журфиксы» просто так, как гость, не лично к ним. Я там пил коктейли, ел оливки, выпивал чаю и, уходя, так открыто прятал в карман их сигареты, что лакеи, заметив это, краснели и отворачивались.
— Брось, — сказал отец. Он поерзал в кресле. Видно, ему очень хотелось встать и подойти к окну. Но он только опустил глаза и сказал: — Мне было бы больше по душе, если бы ты выбрал наиболее верный путь, как советует Геннехольм. Мне гораздо труднее финансировать что-то неопределенное. Но разве ты ничего не скопил? Ведь ты, должно быть, неплохо зарабатывал все эти годы?
— Ни одного пфеннига я не скопил, — сказал я. — у меня есть одна, да, одна-единственная марка. — Я вынул эту марку из кармана и показал ему. И он в самом деле наклонился и стал ее рассматривать, как редкое насекомое.
— Мне трудно тебе поверить, — сказал он, — во всяком случае, не я воспитал тебя мотом. Сколько же тебе нужно ежемесячно, как ты себе представляешь?
У меня забилось сердце. Никогда бы я не поверил, что он захочет мне так вот, непосредственно помочь. Я прикинул. Мне надо не много и не мало, но так, чтобы все-таки хватало на жизнь. Но я не имел ни малейшего представления, сколько мне может понадобиться. Надо платить за электричество, за телефон, жить тоже как-то нужно. Я вспотел от волнения.