Избранное
Шрифт:
Огромный глаз часов метал из-за монокля мелкие стрелы в невозмутимую маску Бетховена, родителя муки.
Бетховен.
— Измученная душа. Узница. Дочь воздуха.
Голубь.
— Распахни-ка грудь, окошко. Я продену туда свою свободу.
Я.
— Свобода. Марсельеза. Паровозный дым, былых времен.
Часы закашлялись. Как жаль! Чахотка, не иначе.
А растроганный Бетховен повернулся к фарфоровой голубке:
— Вынь
Потом он сказал мне:
— Этот недвижный взгляд околдовал меня. Какая жестокость!
Голубка пыталась оправдаться:
— Я не смогу отвести взгляда, пока из меня не вынут булавку. Я сказочная принцесса, поверьте… Если бы моя воля… Ах, если бы моя воля!..
Что до собаки, было ясно: соломенное сердце страждет, и скоро, обезумев, она станет ловить себя за хвост.
19
Святой Дух изображается в виде голубя.
Автобус неба двигался от облака к облаку, от остановки к остановке.
Страх подсказывал мне, что Она появится неизбежно. (Улыбка. Бледность. Веер.) По телу бегали мурашки. Я не решался даже закрыть глаза.
Какой-то порыв толкнул меня. Почти подвиг. Я схватил под мышку собачье чучело и выбежал из гостиной.
(Собаку надо было спасать — она мигнула мне стеклянным глазом, она мой друг.)
Бежим. Скорее. Скорее.
Я смазывал собственные следы на мраморной лестнице. Меня опять вел свет.
Гром? Грохот двери? Улица. Виадук. Бегство.
…Но люди заметили мое волненье. Все знали уже, что из какого-то дома украдено чучело собаки. И неслись за мной, улюлюкая.
Осы-крики настигали меня.
Я несся вперед.
Собака сидела у меня под мышкой. Иногда она мелко дрожала. Но голову держала прямо!
Толпа стала больше. Больше. Больше. Больше. Толпа!
Добежать до того угла. И до того. Углы раздвигались и сдвигались, как ширмы.
Светящиеся рекламы сочились синькой и кровью. Цвета их меня обличали. Они бежали за мной по краю фасадов, грозно указуя перстом.
А манекены в витринах — и они, мерзавцы! — хватали меня тросточкой за руку, пытаясь остановить.
Небеса над моей головой закрылись, потемнели.
Гром — грохот двери, гром — грохот двери. Буря заперла все врата небес.
Улица поспешно стреляла в них. Из пушек — по бастиону.
Улица была длинной — слишком длинной для бега.
Я не оглядывался, чтобы не терять ни секунды. И не выпускал собаки.
Но крики и шаги преследователей висели на моем плече.
Улица — все уже и уже — гнала меня к щели, к обрыву, в тупик. А тогда…
(Рекламы сонно замигали. Рекламы задыхались.)
Лучше было бы разбить голову об один из сорвавшихся углов.
Ограда. Зеленые копья. Зеленый сад. Школьный. Открытый.
Я дышал, как паровоз: «Ух! Ух! Ух!»
Преследователи потеряли след и пролетели мимо. Паутина полутьмы застлала им взор. Не иначе!
(Капли дождя — редкие, крупные — пробивали в эту минуту первую мглу.)
Быть может, то было чудо.
Анита скакала через скакалку в школьном дворе. Скакалка расцвела елочными лампочками. Чудо?
С собакой под мышкой я прыгнул в круг скакалки. Смеясь, но не радуясь. Не чувствуя ничего.
Анита подумала, что я дарю ей игрушку. Руки ее опустились. Лампочки погасли.
В вечерней тьме виднелись лишь алые волны — дрожащие кольца каемочек на носках — и светлые глаза под зыбкой водой невинности.
Полярная Звезда
Однажды утром он вышел из дому, чтобы отдохнуть от резкого света любви (он, как и все, был очарован кинозвездой) в зеленом свете парка, целительном свете, который хранят сады на этот самый случай.
Подойдя к аллее, он чуть не утопил свои чувства в излучине серой асфальтовой реки, извилистой и неизменной.
Остановила его лавина велосипедов и летящих по воздуху волос. Перед ним замелькали розовые девичьи ноги — одна, другая, одна, другая — и победоносные бюсты под тесными свитерами. Резиновые кольца шин стерли его порыв, а легкая цветочная стая никеля, плоти, ветра, словно вентилятор, сдула с него печаль.
Через мгновение все это исчезло.
Он откинулся в кресле, прислонившись головой к карте мира — мечте, вписанной в чертеж. Стол перерезала наискосок стая открытых книг, больших и малых (трепетнокрылые чайки, слетевшие с географической сини сквозь сетку меридианов, подобную спицам зонта). Книги повествовали о путешествиях — арктических и африканских, древних и новых, на самолете и в лодке.
За окнами проплывали облака, словно кто-то неспешно расстилал одеяла. Бродячие аэростаты, долгие белые крики, затерявшиеся в вышине.
Пониже царил индустриальный пейзаж: фарфоровые изоляторы, белые птицы с лиловой электрической шейкой, сидели на каждом столбе, за прутьями проводов, а фабрики, отряхивая со стекол отблески заката, пускали вдогонку за облаками тускло-черный дым.
Тем временем книги на столе — скорее духом своим, чем буквами, — навевали мысли о льдах, о скалах, о моторных лодках.
На шкафу одинокой звездой сонно кивал старинный глобус в круглой клетке небесных сфер.
…Он стал набрасывать на листе алые линии. Перо неспешно выпускало кровь из перерезанных жил, а бумага, испещренная штрихами, становилась похожей на план каких-то дорог или самых разных линий метрополитена.