Избранное
Шрифт:
— И что она? — повторил Вернер уже настойчивее. У него зарябило в глазах, а потом все заволокло черным от прихлынувшей к горлу горечи.
— Она хочет, чтобы я сражался до конца, — выдавил наконец Эрих.
Значит, и она против меня, подумал Вернер. Алекс против меня, Катрина против меня, все против меня. Но он все равно пойдет со мной. Клянусь всем на свете, что пойдет. Он взглянул на Эриха и спросил:
— Почему она этого хочет?
Эрих не шевельнулся; он снова лежал в лениво-небрежной позе.
— Ясно почему, — спокойно сказал он. — Сперва она спросила: может, я трушу.
— И что ты ей
Эрих пожал плечами:
— Просто повернулся и ушел. И три дня с ней не разговаривал. Три дня из четырнадцати отпускных. Потом она сама ко мне пришла.
— И опять уговаривала?
— Нет, просто плакала. И сказала, что если я перейду на сторону тех, других, то домой уже не вернусь.
— Наоборот! Таким-то путем скорей всего и вернешься!
Приподнявшись, Эрих оперся на левый локоть и свесился над
бортом, глядя вниз, в воду.
— Она не то имела в виду, — проронил он. — Она тоже понимает, что так у меня больше шансов вернуться. Но она сказала, что тогда наши пути разойдутся. Она всеми корнями там и никуда оттуда не двинется. А я пойду своей дорогой. Это, мол, неизбежно.
— Твой путь-самый надежный путь к ней.
— Может, и так. Почем знать? — ответил Эрих. — Мы с ней выросли в одной деревне. Наши дворы стоят рядом сто лет. И вдруг я, точно бродяга какой, беру ноги в руки. У нас так не делают. Она чувствует, что больше не сможет надеяться на мою защиту. Ведь на войне мы сражаемся и за них, за женщин. Уйти — значит бросить ее в беде.
Что-то похожее говорил и Алекс, пришло в голову Вернеру. «Кому-то ведь надо остаться». Но Катрина еще хитрее. «Раз я не могу удрать, то и тебе не след, — говорит она своему возлюбленному. — Лучше увидеть тебя мертвым, чем знать, что ты делаешь что-то, не имеющее ко мне никакого отношения. Может, ты делаешь это даже ради меня. Но я не верю. Нутром чувствую, что ты хочешь удрать, потому что любишь жизнь и свободу. Свою мужскую свободу!» Она женщина, до мозга костей женщина! И логика у нее чисто женская!
Нет, я к ней несправедлив. Ведь они любят друг друга. А когда любят по-настоящему, один ничего не делает без другого. Она это чувствует. И он это знает. И его мучает совесть. Как может мучить совесть настоящего мужчину. Мне бы следовало вернуть его Катрине.
— Ну и что ты решил? — спросил он.
— Да вот, думаю пока, — ответил Эрих.
Вернер видел, что парень волнуется. Приподнявшись, Эрих взялся было за одежду, но тут же выпустил ее из рук и лишь прикрыл себе спину рубашкой. Потом уселся на борт и свесил ноги в воду.
— Жарища, просто мозги плавятся, — пробурчал он.
Под палящими лучами солнца спортивная рубашка в крупную клетку ярко-красным пятном выделялась на фоне небесной лазури и ядовитой зелени камышовых зарослей этого гнетуще тихого, волшебно-яркого дня. Красная рубашка расцветила грудь, бедра и икры Эриха в розовые и тенисто-темные тона.
— В былое время парни уходили в далекие края, прежде чем жениться на своих суженых, — начал Вернер. — Наши годы странствий - война и плен. В один прекрасный день ты вернешься. И она будет любить тебя сильнее, чем прежде. Потому что ты придешь издалека и за плечами у тебя будет немало опасностей. А еще потому, что ты окажешься прав…
— Но еще до того мы потерпим поражение, — перебил его
Эрих. —
— Значит, ты собираешься воевать только потому, что твоя девушка может тебя неправильно понять? — спросил Вернер. И ревнивая злость на Эриха вновь черной пеленой застлала его глаза.
— Просто теперь уже поздно, — возразил Эрих. — И не остается ничего другого, как держаться, выполнять свой долг до конца и делать все, что в наших силах.
Его слова вдруг как бы застыли в горячем и сонном воздухе. Он отбросил рубашку и встал. Вернер все еще опирался спиной о мачту и чувствовал, что все его тело горит. Солнечные ожоги словно проникли внутрь, в самую душу, и там все забурлило, забродило и вылилось в ощущение своей силы и в то же время - сильной ноющей боли, наполнившей все его обгоревшее до красноты и как бы обтянутое звериной шкурой тело горячей пульсирующей жизнью и жадным, тайным, сторожким ожиданием.
— Ты, значит, думаешь, что, когда мы вернемся, они нас не примут? — спросил он.
Эрих кивнул и отвернулся. Его светлое гладкое лицо было обращено теперь к воде, к этой неподвижной, серо-зеленой и мутной глади, к этому опаловому зеркалу под расплавленным небесным светилом.
— Мы никогда уже не будем чувствовать себя там своими, — сказал он.
— Пусть так! — взорвался Вернер. — Знал бы ты, до чего мне на это плевать. Значит, будем для них чужаками, только и всего.
Разговор больше не клеился. Никак не решится, думал Вернер. Не могу его убедить. Каждый раз ускользает из рук. Пойдет ли он со мной, когда пробьет наш час? Я для него не авторитет. Но одного слова Александра было бы достаточно, чтобы он сразу последовал за мной. Или одного слова Катрины. Я играю какую-то жалкую и смешную роль.
Они еще битый час провалялись на барке, все время откладывая возвращение к месту стоянки. Под конец они уже не ощущали ничего, кроме своих собственных тел, местами еще молочно-белых, местами блекло-красных, которые наконец-то дышали свободно всеми порами, и, словно большие кошки, потягивались и переваливались с боку на бок на сером от старости, но все еще пахнущем смолой дощатом настиле барки. И лишь когда солнце опустилось к самому горизонту, они начали одеваться.
Подняв с дощатого настила новую клетчатую рубашку, Эрих испуганно отшатнулся. Оба они как завороженные уставились на змею, лежавшую у их ног. Лежала она неподвижно, свернувшись спиралью, и по ее спине от головы до кончика хвоста вилась темная зубчатая полоса, как бы составленная из одинаковых узких прямоугольников, под углом прилепленных друг к другу. Этот черный орнамент немного отдавал багрово-красным, в то время как остальная чешуя змеи металлически поблескивала с розоватым или даже розовато-желтым отливом. Багровую зубчатую полосу обрамляли две темные линии, четко выделяясь на розоватом теле змеи и подчеркивая на сером фоне дощатого настила ее окраску, напоминавшую цвет адского пламени. Змея подняла голову — под роговыми надглазничными щитками стали видны до жути неподвижные глаза — и, злобно зашипев, пощупала раздвоенным язычком воздух, недовольная тем, что кто-то посмел нарушить ее покой под прогретой солнцем рубашкой.