Избранное
Шрифт:
Старик призвал родных.
— Дети мои, писано есть, что первым к нам пожалует Одноногий. Теперь он ушел, и дорога в наш дом опять свободна. Не отчаивайтесь, дети мои, может, в другой раз гость придет с добром.
Все головы склонились — бородатые мужские и женские в чепцах.
— Но даже если не придет никто, — добавила жена Иезекииля, — сами мы не тронемся с места.
Внезапно небо прорезала молния, от грома задрожали черепицы на крыше и стены каменной кладки. «В дуб попала молния! Дуб горит!» — закричал Товия.
Гугеноты с фонарями выскочили из дома — огромный дуб
— Ты спас нас, отец, — сказали гугеноты. — Спасибо, Иезекииль!
Небо прояснялось, на востоке занималась заря. Исайя отозвал меня в сторону.
— Нет, ты скажи, они и впрямь чокнутые? — зашептал он и показал целую пригоршню блестящих побрякушек, — Пока его лошадь стояла без присмотра в хлеву, я повытаскивал из седла все золотые заклепки. А наши олухи — хоть бы один почесался!
Проделки Исайи не вызывали у меня особого восторга; что до его родственников, они меня просто пугали. Потому я решил держаться от них от всех подальше и часто в одиночестве ходил к морю собирать моллюсков и ловить крабов. И вот однажды, сидя верхом на прибрежном камне, я пытался выманить краба из норки, как вдруг увидел в спокойной воде отражение шпаги, занесенной над моей головой, — от ужаса я свалился в море.
— На, держись, — крикнул мне дядя, появление которого застало меня врасплох; теперь он протягивал мне обнаженный клинок.
— Нет-нет, я сам. — И я стал карабкаться на валун, который отделился от скалистого берега и торчал в море.
— Что, охотишься на крабов? — спросил Медардо. — А я на осьминогов. — И он показал мне свою добычу: целый мешок огромных осьминогов, коричневых и белых. Все они были разрублены шпагой пополам, но продолжали шевелить щупальцами.
— Все целое можно разделить надвое, — сказал дядя, улегшись на камни и поглаживая судорожно дергающиеся половинки осьминогов, — каждый может избавиться от своей тупой и самодовольной целостности. Я был целым, и все казалось мне запутанным, но естественным, а мир был пуст, как воздух; я смотрел на него сквозь пыльное стекло и думал, что вижу все, но видел оболочку. Если ты когда-нибудь станешь половиной себя самого, чего я тебе от души желаю, мой мальчик, тебе откроется такое, что люди с целыми мозгами понять не способны. Ты потеряешь половину себя и половину Вселенной, но оставшаяся половина будет в тысячу раз глубже и драгоценней. Тогда и самому тебе захочется, чтобы все вокруг было разорвано пополам, по твоему образу и подобию, потому что и красота, и мудрость, и справедливость есть лишь в том, что изодрано на куски.
— Ой-ой-ой, сколько же тут крабов! — Я притворялся, что всецело поглощен охотой, и старался держаться подальше от дядиной шпаги.
Только когда дядя со своими осьминогами ушел, я решился вылезти на берег. Но его слова продолжали звучать у меня в ушах, и я все думал, как же нам спастись от этого всеразрушающего безумия. Куда ни посмотри: Трелони, Пьетрокьодо, гугеноты, прокаженные — все мы жили под знаком его половинчатости, и нам не было от нее спасения.
VI
Крепко-накрепко привязанный
Виконт задумался: «Что же это получается? Почему мне, человеку, способному столь остро чувствовать, вовсе не знакомо чувство, которое обычные люди называют любовью? И если они превыше всего ценят эту свою жалкую страстишку, то сколь величественна и ужасна будет моя любовь?» И он повелел себе влюбиться в Памелу — пухленькую пастушку, которая в простеньком розовом платьице, босая лежала в траве, дремала, болтала с козочками или нюхала цветы.
Но пусть холодные размышления виконта не введут нас в заблуждение. За логику он ухватился просто из страха — хотел заглушить смутное волнение крови, которое давно позабыл и испытал вновь при виде Памелы.
В полдень, возвращаясь домой, Памела вдруг заметила, что у ромашек на лугах осталось вдвое меньше лепестков, словно кто-то взял и оторвал у каждой по половине соцветия. «О Господи! — сказала про себя Памела. — Сколько у нас девушек, и надо же, чтобы именно со мной такое приключилось». Памела, конечно, поняла, что в нее влюбился виконт. Она собрала искалеченные ромашки, принесла их домой и заложила между страницами молитвенника.
Днем Памела пошла с утиным выводком на Монаший луг. На лугу ковром рос белый пастернак, но его постигла участь ромашек: кто-то словно отхватил ножницами половину соцветия. «Господи Боже мой, — сказала про себя Памела, — да ведь и впрямь я ему приглянулась». Она собрала букет из половинок пастернака, чтобы украсить им зеркало на комоде.
Бросив думать о виконте, она обвязала косу вокруг головы, разделась и пошла купаться в пруд вместе с утками.
Вечером Памела возвращалась домой полем, сплошь усеянным одуванчиками. И у одуванчиков с одной стороны облетел весь пух, словно на них подули либо с одной стороны, либо половиной рта. Памела сорвала несколько белых полушарий, подула на них, и нежное оперенье полетело вдаль. «Господи Боже мой, вот несчастье-то, — сказала себе Памела, — да ведь он втюрился в меня по уши. Что-то будет?»
Домишко у Памелы был совсем-совсем маленький: загонишь на ночь коз да уток, и повернуться негде. Вокруг дома роились пчелы — родители Памелы держали пасеку. А подвал кишмя кишел муравьями: только тронь стену рукой, так облепят, живого места не останется. Потому-то мать Памелы спала в скирде соломы, отец — в пустой бочке, а Памела — в гамаке, подвешенном между фиговым и оливковым деревьями.
Подойдя к дому, Памела остановилась как вкопанная — на пороге лежала мертвая бабочка, одно ее крыло было расплющено камнем. Памела взвизгнула, прибежали родители.
— Кто здесь был? — спросила она.
— Только что проскакал мимо наш виконт, — отвечали мать с отцом, — сказал, что гонится за бабочкой, которая его ужалила.
— С каких это пор бабочки начали кусаться?
— Вот и мы удивляемся.
— Ничего тут удивительного нет. Виконт просто влюбился в меня. Надо ждать беды, — объявила Памела.
— Ладно-ладно, не выдумывай, вечно городишь невесть что, — отмахнулись от нее старики, как всегда и везде они отмахиваются от молодежи, впрочем, и молодежь платит им тем же.