Избранное
Шрифт:
С тех пор никто никогда не приласкал его. Впрочем, однажды ласковая рука гладила его плечо. Но это была мужская, загрубелая в горных походах рука. Разве забудется день, когда все товарищи его, демобилизовавшись, отправлялись на север? Был вечер в пустынных горах, — каменная долина далеко простиралась от юрт. Командир, усатый, дородный Василий Терентьич, ввел Медведева в юрту, приказал всем выйти и, усадив боевого товарища рядом с собой, завел с ним разговор по душам. «Возвращайся с нами, чего ты блажишь?» — уговаривал командир, но Медведев молчал и, наконец, упрямо сказал: «Не поеду, не сердись на меня, Терентьич!» — и все впервые рассказал командиру. Тот слушал его, пощипывая выцветшие усы, поглаживая ладонью его плечо. «Понимаю, парень, — сказал, — коли не к кому тебе возвращаться, делай по-своему. Правильно
Вытянувшись гуськом, уходил отряд. Косые лучи закатного солнца освещали выгоревшие гимнастерки красноармейцев. Они удалялись верхами, и Медведев готов был уже рвануться за ними, — так больно вдруг стало сердцу. Но он опомнился, оглянувшись, увидел старого дунганца с жиденькой бородкой, который стоял за ним, сложив на животе руки, не стесняясь слез, катившихся по желтому, исхудалому лицу. Это был Мамат-Ахун, целый год скитавшийся вместе с отрядом проводник, которому тоже некуда было возвращаться и который решил стать погонщиком оставленных отрядом в кочевом ауле больных верблюдов… И, глядя на него, Медведев чуть было не заплакал сам.
И вот сколько лет прошло, старая жизнь забыта, даже слова «Санька Медведев» кажутся чужими, относящимися к кому-то другому, — было бы странно вместо привычного Шо-Пир услышать вдруг прежнее имя, — а ласка грубоватой мужской руки словно и сейчас ощущается на плече… И теперь это вот неожиданное прикосновение старухи! «Прав был Терентьич! — думает грустный Шо-Пир, глядя на раздробленный листьями лик луны. — Тут тоже есть хорошие люди, и что ж — разве не на пользу им я живу?»
Но горькие мысли, которые Шо-Пир всегда умел отогнать, на этот раз завладели им на долгие часы ночи… И, лежа на кошме, не противясь печальным раздумьям, Шо-Пир вспоминал всю свою странную, суровую, одинокую жизнь… И, сам не зная почему, неожиданно для себя задумался о Ниссо… Долго думал о ней с какой-то заботливой нежностью и постепенно перешел к мыслям о том, чт и как должен сделать он, чтобы добиться признания всеми ущельцами ее права жить в Сиатанге… Размышления Шо-Пира стали точными, он снова был человеком, воздействующим на ущельцев силой своего простого, решительного ума, человеком, знающим, чего хочет он, и умеющим подчинять себе обстоятельства так, чтобы они помогали ему идти к ясно представленной цели. И когда все нужные выводы были сделаны, когда луна закатилась за гребень горы, а привычный шум ручья снова возник в ушах, Шо-Пир повернулся на правый бок и погрузился в сон. Но в самый последний миг сознания, услышав храп Бахтиора, подумал: «А Бахтиор, конечно, любит ее!…»
Глава шестая
Как в зало суда, в мирозданье,
Сквозь тяжесть застывших пород,
Легкости высшей созданье
Мысль — кодекс познанья несет…
…Так встаньте ж! То Жизнь идет!…
1
По календарю сиатангцев солнце стояло на коленях мужчины, потому что впервые этой осенью — вдоль ущелья дул сильный холодный ветер. Это исполинские ледники напоминали людям о своем существовании. Ночь была с легким заморозком, и потому факиры в своих просвистываемых ветром домах просыпались раньше обычного. Проснувшись, они сразу вспоминали, что хлеба уже убраны и что можно никуда не спешить. Вертясь от холода под рваными овчинами и халатами, каждый тешил свое воображение размышлениями о том, что не плохо было бы разжечь огонь в очаге и, присев перед ним на корточках, набраться на весь день тепла. Но зима была еще далеко, и тратить ветки колючки из запаса, заготовленного на зиму, мог бы только неразумный и расточительный человек. Нет, лучше проваляться под своим тряпьем до тех пор, пока солнце не встанет прямо над крышей дома и лучами переборет холод, принесенный ветром от ледников.
Только Бахтиор и Шо-Пир в это утро поднялись, как и обычно, рано. Накануне новый канал был окончен, русло расчищено на всем протяжении — от крепости до пустыря, и лишь в голове канала осталась огромная каменная глыба, преграждавшая путь воде.
Направившись к пустырю, чтобы разметить и обозначить новые участки, Шо-Пир и Бахтиор зашли сначала к Исофу, затем к Караширу, разбудили их и вместе с ними пришли на пустырь. Ветер дул непрерывным потоком; казалось непонятным — откуда берется такая плотная, давящая масса воздуха; камни пустыря, пропуская ветер в свои расщелины, пели тоненькими протяжными голосами; слова, произносимые Шо-Пиром, уносились вниз по долине и почти не были слышны спутникам. Карашир ежился, горбился, кутаясь в лохмотья овчины, Исоф непрестанно поправлял свою раскидываемую ветром бороду, Бахтиор поднял ворот халата, и только Шо-Пир шел легко и свободно, словно никакой ветер не мог проникнуть сквозь туго обтянувшую его гимнастерку.
Шо-Пир любил ветер и в такую погоду всегда становился веселым.
Ни одного облачка не было в небе, оно казалось нежней, чем всегда, и прозрачность его представлялась тем более удивительной, что несущийся плотный воздух, казалось, можно было видеть, и не только слышать и ощущать.
Грядя нагроможденных скал отделяла селение от пустыря. Она обрывалась невдалеке от жилья Карашира. Пустырь — нижняя узкая часть долины — был сплошь, до самой реки, усеян мелкими камнями. В проходе между скалистой грядой и обрывом к реке Сиатанг виднелась лавка Мирзо-Хура. Мимо нее проходила тропа, ведущая из селения через пустырь к мысу, за которым начиналось глухое ущелье. Купец неспроста поставил свою лавку именно здесь: ни один человек, поднимающийся от Большой Реки, не мог бы обойти купца стороной.
Новый канал, пройдя все селение, вступал в пустырь между лавкой купца и грядою скал. Здесь он разветвлялся на десяток узких, веерообразно расходящихся канавок; каждой из них предстояло оросить один-два участка. Канавки по краям были выложены камнями, кое-где подкреплены ветками кустарника и принесенной из-за крепости глиной.
Бродя по этим, пока еще не тронутым водою канавкам, Шо-Пир и его спутники складывали на каждом участке каменную башенку. Шо-Пир выискивал плоский обломок сланца и острым камешком вырисовывал на нем хорошо понятные сиатангцам изображения.
Карашир и Исоф с недоумением следили за возникающими под рукой Шо-Пира рисунками.
— Зачем это? — спросил Карашир, когда Шо-Пир поставил на первой башенке осколок сланцевой плитки с нацарапанным на нем скорпионом.
Шо-Пир отделался шуткой и обозначил несколько других участков изображениями рыбы, змеи, козла…
Карашир и Исоф продолжали работу, решив про себя, что Шо-Пир совершает какой-то недоступный их пониманию священный обряд. Когда Карашир, всматриваясь в укрепленное на одной из башенок замысловатое изображение дракона, не утерпел и, качая с сомнением головой, осторожно спросил: «Что будет?» — Шо-Пир коротко по-русски ответил ему: «Жеребьевка», но тут же рассмеялся и объяснил, что в день открытия канала ущельцы будут тянуть наугад камешки с такими же точно рисунками.
— Вытянешь Змею — тебе участок Змеи достанется, вытянешь Рыбу — участок Рыбы.
Карашир сказал, что Шо-Пир это мудро и справедливо придумал, но был разочарован: в действиях Шо-Пира не оказалось ничего священного и таинственного.
Затем вместе с Исофом Карашир отстал и долго ходил молча, складывая новые башенки. А потом подошел к Шо-Пиру:
— Значит, большой праздник будет?
— Конечно, большой! Как же не праздник, когда такие, как ты, бедняки участки для посева получат?
— Хорошо, большой праздник! — мечтательно подтвердил Карашир. — Баранов зарежем, плов сварим, гору лепешек на молоке напечем. Ешь целый день! Вот такой толстый живот у меня будет! — Карашир развел руками и, ткнув пальцев Исофа, хихикнул: — У него кожи на животе мало, наверное лопнет! А еще, Шо-Пир, скажи: музыканты будут играть?
— Словом, ты, я вижу, когда-то на ханском празднике был? А мяса там много ел?
— Сам не был я, Шо-Пир… У сеидов был праздник… Я факир, факиры рядом стояли, смотрели… Много мяса было… Ио! Наверное, сорок баранов резали! Теперь все факиры на празднике будут, тоже надо баранов, ну, пусть не сорок, пусть десять. Нет, знаешь, лучше, пожалуй, двадцать… Где столько мяса возьмешь?