Избранное
Шрифт:
В конце концов, если лететь на Барселону, море когда-нибудь да должно показаться, и непременно слева. А если лететь на Бургос, на Севилью? Море покажется справа. Может показаться, но не обязательно. Можно перелететь в Бургос над центром Пиренеев, не видя моря. Расчет можно делать только по времени. Мигэль тихонько переложил пистолет из заднего кармана брюк в карман пиджака. Девушка не обратила внимания, старик неподвижно сидел, ногами над стеклом.
Мигэль стоял теперь за спиной у пилота. Тот чуть-чуть оглянулся на него и продолжал почти дремать, кончики пальцев на штурвале. Тот ли это из двух, который не просил денег? Это было трудно понять по его
Мигэль решил приставить пистолет к затылку пилота и одновременно сказать ему «Налево!». Драки не будет, руки можно успеть схватить, да после пули в затылок руками много не наработаешь. Мигэль сел бы тогда за штурвал, он немного умел вести самолет, только боялся грохнуть эту тяжелую машину на посадке, да еще с бомбами.
А что, если у парня нет худого на уме? У него такое детское розовое ухо и весь очерк лица юношеский, открытый. Два часа десять минут полета. Может быть, он просто плутал, ему могут быть самому незнакомы эти места. Мигэль спросил:
— Мы прибываем? — и постучал пальцем по браслету часов.
Пилот двинул плечом и ничего не ответил.
Еще десять минут. Горы. Мигэль дал себе восемь, нет, пусть еще десять минут. Они окончились. Старик смотрел вперед, не оглядываясь, девушка изучала свой белый плащ. Горы… Горячие пальцы в кармане прилипли к пистолету. Но почему-то он сначала положил левую руку пилоту на плечо. Тот никак не реагировал. И через целую вечность, а может быть, это было несколько секунд, сказал:
— Я сделал крюк через горы, здесь свежее. Андре просил менять каждый раз маршрут, чтобы не встречаться с рейсовыми самолетами. Среди них есть германские. Сейчас покажется Барселона…
Сейчас мы с ним пили вермут в баре военного аэродрома. Его зовут Абель Гидез. Он старше, чем кажется, — двадцать восемь лет. Это тот, который еще не разговаривал о деньгах. Вчера они вдвоем с другим пилотом успели вернуться в X. и опять вернутся сегодня на двух машинах. Он военный летчик запаса, сейчас гражданский пилот, безработный. Интересны его глаза — детские, ясные и при этом выпукло-пристальные, как у птицы.
<Дурутти>
…Ночью в маленьком театрике при раскаленном внимании идет кинофильм. У зрителей черные береты надвинуты низко на брови, глаза расширены. Василий Иванович Чапаев в широкой бурке мчится по холмам, и холмы похожи на здешние, арагонские. Черные береты жадно следят, как Василий Иванович объединяет приуральских крестьян против помещиков и генералов, как он бьет своих, русских фашистов, тоже похожих на здешних, испанских… Василий Иванович готовится по карте к завтрашнему бою, а Петьке не спится, он разглядывает с полатей своего командира.
«Гляжу я на тебя, Василий Иванович, и думаю: непостижимый ты для моего разума человек. Наполеон! Чистый Наполеон!»
Он спрашивает Чапаева, мог ли бы он командовать в международном масштабе. И Василий Иванович, смущаясь, отвечает:
«С языками у меня плоховато».
Но он недооценивает себя. Язык Василия Ивановича стал понятен всему миру. Большевиками-командирами — Ворошиловым, Чапаевым — гордятся рабочие и крестьяне во все странах — как символом рабочей боевитости и непобедимости. Теперь каждый народ воспитывает своих Ворошиловых, своих Чапаевых. Пусть они пока никому не известны — первая же схватка обнаружит
— На Сарагосу!
В домике на площади заседает военный комитет. Под окнами молодежь поет песни. «Красный Веддинг» сменяет «Карманьолу», затем звенят незнакомые кастильские слова «Приамурских партизан». Сюда собрались люди со всего света, даже шведы, австралийцы, македонцы. Есть даже абиссинский негус, не настоящий, конечно. Это один итальянец рабочий отпустил себе бороду, подстригает ее, как негус. Он очень храбрый человек, не пропускает ни одной атаки, идет в бой обнаженный до пояса, с винтовкой и с навахой. Его все фотографируют на память, и он все повторяет: «Надо, чтобы Муссолини это видел: пусть он видит, что я опять сражаюсь против него, не в Абиссинии, а здесь».
Вдруг суматоха, слышен рокот мотора. Тушат свет. Появляется самолет, очень маленький, просто авиетка. Она шныряет над Тардиентой, пока в нее не начинают наугад стрелять.
С ночлегом здесь туго, все переполнено. Меня послали на паровую мельницу. Хозяин был видным здешним фашистом, его расстреляли. В спальне его, уже порядком замусоренной, меня встретил пожилой, с совершенно черным от небритости лицом человечек. Это репортер барселонской газеты «Публиси-тад». Он вынул из заскорузлого бумажника визитную карточку и подал мне. Я сделал то же. Мы церемонно поклонились друг другу и, не сказав ни слова, тотчас же улеглись вместе в единственную грязную кровать.
Проснулся в кровати мукомола, одетым, обнявшись с заросшим человечком. Коллега-журналист тотчас же засуетился, поправил на шее ветхий воротничок, ушел и вернулся с солдатским котелком кофе, с большим куском хлеба. Труэва, Альбер и Марина пришли разделить завтрак. Я сказал, что хочу поехать в Бухаралос, к Дурутти. Труэва предложил сопровождать, он хочет посмотреть анархистскую колонну.
За два часа езды по проселкам мы опять покрылись толстым слоем мучнистой известковой пыли. Опять останавливались и проверяли дорогу — она идет в трех-четырех километрах параллельно фронту. Противник тоже путается в здешних дорожках. Этой ночью крестьянский патруль окликнул машину: «Кто едет?» Бойкий ответ: «Фаланха эспаньоль!» Крестьяне дали огонь, перебили всех пассажиров, среди них фашистского полковника.
Бухаралос весь увешан красно-черными флагами, заклеен декретами за подписью Дурутти или просто плакатами: «Дурутти приказал то-то и то-то». Городская площадь называется «Площадь Дурутти». Сам он со штабом расположился на шоссе, в домике дорожного смотрителя, в двух километрах от противника. Это не очень-то осторожно, но здесь все подчинено показу демонстративной храбрости. «Умрем или победим», «Умрем, но возьмем Сарагосу», «Умрем, покрыв себя мировой славой» — это на знаменах, на плакатах, в листовках.