Избранное
Шрифт:
Музыка встревожила, взбодрила, взмыла город. Проспекты и площади закипели, засуетились народом. Вереницы прохожих щурились на солнце, задирали головы и рты к красным флагам на фасадах домов.
Было что-то наивное и безразлично радостное в первом майском утре свободного Петрограда, в его нетревожном и нерассуждающем весеннем веселье. К одиннадцати вышли на улицу все: рабочие с Выборгской и с Охты, растрепанно ликующие
студенты с Васильевского острова, тяжелое купечество с Садовой, мелкие приказчики и страховые служащие, улыбчивые снисходительные буржуа с Надеждинской и Бассейной,
Радовались все. И пожарная команда, выехавшая с красными значками на медных трубах, и редакция бывшей черносотенной газеты, выставившая в окнах большие республиканские плакаты, и астрономическое общество, расклеившее по городу поздравительные афишки.
Радовались всему, но непонятно чему: свежему, ясному ли петербургскому утру, или самим себе, или «Марсельезе»… Такой странный чей-то день рождения, но имени рожденника не слышно.
Толпы густели. Мы с трудом протолкались на Театральную площадь. У памятника Глинке — красный помост и трибуны для ораторов. Перед глазами бронзового музыканта на большом, протянутом от Мариинского театра к консерватории канате высоко в воздухе полоскался огромный парус со словами Пушкина:
«Стократ священ союз меча и лиры, единый лавр их дружно обвивает».
И еще:
«Бряцайте, струны золотые, во славу русския земли».
Меня тронули за плечо. Профессор А., низенький и крепкий, в большой бурской шляпе, редактор буржуазной «прогрессивной» газеты, улыбался хитро и многозначительно.
— Каково, голубчик! Только у нас, в России, такое мыслимо!
— Первомайский праздник? Ведь он так широко празднуется на Западе…
— Празднуется, но как! Там рабочие одиноко пройдут колоннами в парк на свои маевки, веселятся — и баста. Буржуазия, не приставай! А тут… поглядите-ка! Не пролетарский праздник, а всеобщее какое-то торжество, без различия возраста и общественного положения… Тут тебе и меч, и лира, и струны золотые!
Я оглянулся. Площадь кишела котелками и цветными зонтиками. Дамы в весенних туалетах щебетали у подъезда «Мариинки», дожидаясь любимых теноров. Оркестр на эстраде настраивал инструменты, как на балетной премьере.
— Родичев, Родичев!
— Ура-а!
— Марсельезу!
Из толпы на кумачовый помост грузно всплыла высокая костлявая фигура кадетского лидера.
— Ура-а!
— Господа! В этот радостный день…
Оркестр не дал ему начать. Музыка горячим звоном взлетела над площадью. Солнце вскарабкалось выше и стало припекать седые волосы оратора. Он переждал «Марсельезу» и опять начал речь, вытянув характерным цепким жестом длинную тощую руку.
— Господа! В этот радостный день международного республиканского праздника…
— Пролетарского!..
— Республиканского праздника…
— Пролетарского! — Чей-то громкий, резкий голос из толпы был настойчив.
— Дайте оратору говорить! — взволновалось пестрое море котелков и шляпок.
— Что за безобразие!
— Хамство!
— Большевики!
Над гущей голов откуда-то вытянулась красивая, резная, с серебряными монограммами палка и погрозила настойчивому голосу.
— Продолжайте, Родичев!
Солнце стало еще жарче.
Родичев
Целое облако пыли поднялось над мостовой.
Со стороны Исаакиевской площади, мимо пестрой праздничной аудитории Родичева, мимо эстрады с музыкантами, молча, грузно и тяжело шла колонна рабочих, вздымая пыль…
Стало тише. Сам Родичев остановился и замолчал, провожая глазами, прищуренными от солнца, тяжелую и пыльную вереницу людей, еще молчаливых, еще сырых и безгласных в первый день уже свободного, но еще не своего, полуотобранного Первого мая.
1922
Человек из будущего
Там — натянулись туго обручи, готовые сию минуту лопнуть от рывка измученных людей в синих блузах, засаленных кепках. Раскаленные жарой, ждут циклона, благодетельной грозы, освежения и отдыха.
Здесь — холодное лето, невысохшие слезы дерев, смутный лик природы. Здесь, в России, тоже ждут циклона — другого. Тепла, жаркой рабочей страды.
И там, в тошные минуты отчаяния, и здесь, в радостные перерывы труда, стирая пот со лба, чуть собрав мысли, замирают и, притихшие, думают о человеке, далеком и близком, о болезни человека незнакомого, но такого нужного и важного, того, на имени которого встречаются мысли всего человечества. Если слышат тревожное — темнеют лица и сжимаются руки. Если радостное, об улучшении — тогда распрямляется спина, ярче светят глаза.
Если бы можно было передать Ленину сил, здоровья, крови, он жил бы Мафусаилом неслыханной мощи и крепости. Пролетариат же всего мира, переливая вождю частицы миллионов жизней, не думал бы ни о загробном возврате, ни о земном возмещении. Разве не кровь самого пролетариата — кровь Ильича? Не рабочие мускулы — его мускулы? Не центральная узловая станция и главный стратегический штаб — мозг Ленина?.. Мы знаем:
1. Любит детей.
2. И котят.
3. Часто смеется.
4. Скромен в одежде и в образе жизни.
5. Хороший шахматист.
6. Любит кататься на велосипеде.
Это почти все. Еще немного, но не много знаем о нем. И что тут такого важного: любит детей! Мало ли кто любит детей!
Как это странно… Так ценим, так любим — и так мало знаем лично. У нас есть и институт Ленина, собирающий всякую бумажку с его пометкой, а сам Ленин-человек нами еще до сих пор полностью не изучен и не освоен до конца.
От какого-нибудь Наполеона у нас осталось впятеро больше торжественных фраз, поз, скрещенных рук, «исторических случаев», чем от живого, присутствующего Ленина.
И афоризмы ленинские тоже такие же скромные, как его пиджак. Простые, утилитарные, по стилю обыденные, не лезущие в одну книжку с Александром Македонским и королевой Викторией.
— Лучше меньше, да лучше.
— Долой революционную фразеологию!
— Поменьше политиков, побольше инженеров и агрономов!
Если мы будем подходить к великому человеку Ленину с такими же мерками, с какими подходят к обычным патентованным великим людям, мы не добьемся ничего. Мы будем ловить руками пустой воздух.