Избранное
Шрифт:
Мейзель посмеивается над Риделем, который явно избегает сегодня товарищей, говорит, что Ридель сентиментален, как старая баба, и мягкотел, как соци.
— Советую тебе сказать ему это в глаза, — предлагает шарфюрер Кениг, караульный из отделения «Б-3».
— Ты думаешь, я боюсь его, что ли?
Кениг не отвечает, отворачивается и спрашивает:
— Кто сыграет со мной в скат?
Играющие садятся за маленький столик, берут карты и оставляют надувшегося Мейзеля одного у окна. Даже Ленцер, который во всем держит его сторону, отходит
Мейзель остается у окна и наблюдает за товарищами. Рот его искривлен безобразной, презрительной улыбкой. Входит Ридель.
Что это? Бахвальство, упрямство, вызов или воинственный задор? Мейзель встречает Риделя словами:
— Да, Жорж, этот Нагель… ну, ты знаешь какой… он только что умер!
Ридель останавливается, как громом пораженный. Кажется, у него вся кровь отлила от лица. Все оглядываются на Мейзеля, но не говорят ни слова.
— Это правда? — спрашивает потрясенный Ридель и выбегает из комнаты.
— Ты что, совсем спятил? — первый приходит в себя Кениг.
— Да-а, это ты зря!
Ленцер ограничивается этим замечанием и продолжает читать.
Мейзель краснеет, как рак, и чувствует, что даже шея налилась кровью. Черт возьми! Какую скверную штуку он выкинул. Не стоило этого делать. Они все сегодня какие-то странные. Ну, наплевать! Сентиментальный слюнтяй!
Немного спустя в комнату возвращается Ридель. Мейзель все еще стоит у окна. Тот направляется прямо к нему.
— Что это значит?
— Ладно, я пошутил.
— Ты называешь это шуткой?
— Да, я называю это шуткой. А вообще тебе, ей-богу, не мешало бы проявлять побольше боевой беспощадности и суровости!
Ридель как-то жутко спокоен, и Мейзелю становится очень не по себе, когда тот, отчеканивая каждое слово, бросает ему в лицо:
— Боевая беспощадность и суровость… Ах ты, сволочь! Это ты только здесь, в тюрьме, до этого додумался! А где ты был тогда, мерзавец, когда действительно нужны были эта боевая беспощадность и суровость? Дерьмо ты этакое!
— Я об этом донесу, так и знай!
Спокойствие Риделя иссякает. Он размахивается, ударяет Мейзеля и сбивает со стула. Тот вскакивает, бледный как полотно, и пытается вытащить из кармана револьвер, но не успевает, так как Ридель бросается к нему и одним ударом снова сбивает его с ног.
В это время Кениг, Ленцер и оба караульных из отделения «Б» вскакивают со своих мест и бросаются к дерущимся.
— Будет вам! Нашли из-за кого драться!
Их разнимают.
— Погоди, молодчик, мы еще сочтемся! — кричит Ридель вслед Мейзелю, который, вне себя от бешенства, выбегает из комнаты.
Прошла неделя, как Генрих Торстен сидит в темном карцере. Его больше не допрашивали. После самоубийства Иона Тецлина он пролежал еще день в полицейском участке при доме предварительного заключения, а затем его перевели в концентрационный лагерь в Фульсбюттель. С первого же дня его бросили в карцер и надели наручники.
В темной, как и во всех прочих камерах, есть зарешеченное окно; но здесь, в подвале, его закрывают досками, и в комнату не проникает ни один луч. Раз в три дня, когда дают горячее, караульный убирает на двадцать минут деревянные ставни; все остальное время заключенный проводит в кромешной тьме.
После первых часов беспомощного блуждания глаза привыкли, и Торстен уже ясно различал тюфяк, кувшин с водой и стульчак. Несмотря на это, он испытывал такое ощущение, будто ослеп. Первые два дня он бродил какой-то бесчувственный и отупелый и думал только о своем избитом теле. Он обтирался холодной водой, делал, насколько позволяли наручники, массаж, утром и вечером гимнастику.
После трех темных суток Торстен начинает волноваться. Как долго могут они продержать человека в темноте? Три дня? Неделю? Дольше… невозможно. Какие зверские идеи приходят людям в голову! Он потягивается, стискивает челюсти: «Хвала всему, что закаляет человека! Только бы не пасть духом».
Когда он в этой вечной темноте кружит вдоль стен своей камеры, его начинают осаждать беспорядочные мысли, воспоминания, причудливые идеи. Первые дни он отдается их произвольному течению, но затем приучается мыслить дисциплинированно, начинает регулировать свою, как он называет, умственную жизнь. Он дает себе задания и самым тщательным образом их выполняет.
Задание первое: доклад на тему — от изречения кайзера: «Я не знаю больше никаких партий, я знаю только немцев!», до заявления Гитлера: «Я не знаю больше никаких партий, кроме германской национал-социалистской партии!»
Два темных, как ночь, дня Торстен готовится. Он подбирает в памяти материал: исторические события, личные переживания, высказывания руководящих политических деятелей. Затем принимается за построение доклада, разделов его на отдельные части, соответственно послевоенным периодам.
Он представляет себе зал, переполненный членами коммунистической и социал-демократической партий Германии, перед которыми ему предстоит выступить.
Торстен говорит с девяти часов утра до двенадцати дня и с трех до пяти. Он убежден, что это самый основательный и самый лучший доклад в его жизни.
Но потом опять наступают часы, когда ему кажется, что он сойдет с ума. Бременами никакие попытки отвлечься не помогают, и он, задыхаясь, бегает во тьме по камере, не в силах ни обуздать, ни собрать свои дикие, неукротимые мысли.
Однажды он слышит, как в коридор приводят трех новых арестованных. Одного помещают в камеру рядом. Теперь будет занято одиннадцать темных камер.
Вновь прибывший беспокойно мечется по своей камере, как попавшая в клетку мышь. Кто он? Молодой или старый, товарищ или беспартийный? Били его или, быть может, только пригрозили? Ужасно, когда человека совершенно неожиданно бросают в темную дыру и он лишен малейшего представления о том, сколько времени ему придется в ней пробыть.