Избранное
Шрифт:
Теперь он в лапах извергов, и могло бы прийти раскаяние, возникнуть упреки, самобичевание…
Но Генриху Торстену не в чем раскаиваться, он недаром прожил свою жизнь. Это была хорошая, правильная жизнь. Сожаленья достойны те, кто терпит лишения без луча надежды, кто не наслаждается жизнью, а, униженный и угнетенный, лишь терпеливо ее переносит, для кого она не согрета радостью борьбы за социализм. Сожаленья достойны невежественные, малодушные, примирившиеся! Нет, его жизнь была прекрасна.
Тринадцать часов находится Генрих
Днем еще было сносно, бодрствовал слух. Мимо то и дело проходили какие-то люди. Переговаривались караульные. Кого-то вызывали. Толпились вновь прибывшие и уходящие. Жизнь не замирала. Но в эти вечерние часы в огромном каменном подземелье безлюдно, пустынно и тихо, как в могиле. Общие камеры пусты, умолк шум в коридорах, и только через каждые полчаса мимо неслышно проходит часовой в войлочных туфлях. Жутко в такие часы в этом стоячем гробу.
Торстен стучит кулаком в дверь. Моментально подбегает часовой, но не решается открыть дверь шкафа.
— Эй, в чем дело? Не шуметь!
— Забыли про меня, что ли?
— У нас никого не забывают. Стало быть, так надо.
— Скажите хотя бы: зачем одного меня держат в этой клетке? Что же, я просижу здесь всю ночь?
— Этого я вам тоже не скажу, — не знаю.
И Торстен слышит, как часовой медленно уходит. По крайней мере, теперь он знает, что здесь кто-то есть. Немного погодя снова приближаются мягкие шаги. Торстен слышит, как кто-то произносит шепотом его имя, и прижимается лицом к отдушине.
— Послушайте, говорят, что вас сегодня же вечером будут допрашивать! Вас и Тецлина. Начальник тайной государственной полиции хочет сам быть.
— Спасибо, — шепчет Торстен. — А Тецлин тоже в клетке?
— Нет. Он, кажется, там, наверху, в отряде особого назначения.
Торстен облегченно вздыхает. Сегодня их, пожалуй, не будут избивать, раз присутствует сам начальник гестапо.
Значит, они хотят его по-настоящему допрашивать. На что они, собственно, рассчитывают? Надо полагать, Тецлин держится стойко…
Ах, он все еще в том же деревянном ящике, но ужо чувствует себя гораздо лучше. И только теперь ему ясно, что его мучил страх перед истязаниями. Странно, как будто и клетка совсем не такая уж узкая. Можно для разнообразия постоять и даже поднять вверх руки. И если придется провести здесь ночь, так и то пустяки. Возможно, сторож еще что-нибудь ему скажет. Хорошо бы послать весточку Тецлину. Начальник гестапо, собственной персоной! Великолепно! Может быть, его сегодня не будут бить? В конце концов он не так уж молод. Значит, еще раз, несмотря ни на что, повезло.
Проходит еще несколько часов. Около полуночи в соседнем коридоре раздается топот. Торстен напряженно вслушивается в темноту. Пронзительно звенит звонок. Идут. Часовой отворяет тяжелую дверь. Торстен ясно слышит свое имя. Под сводами гулко раздается топот кованных железом сапог. Дверь бокса открывается. Торстен моргает, ослепленный желтым светом коридорной лампы, и поднимается. Рядом с часовым стоят три человека в форме эсэсовцев. Один из них вынимает из-за пояса револьвер.
— Выходите!
Они с любопытством оглядывают арестанта и, по-видимому, удивлены: Торстен с гордым видом выходит из темного ящика и прямо и пристально смотрит им в лицо.
Торстена ведут тем же путем, которым лишь несколько часов назад прошел Мизике. Два эсэсовца по бокам, третий — с револьвером в руках — позади. Все молчат. Когда они проходят пустынным темным коридором старой ратуши, в одной из комнат раздается вдруг женский крик, короткий и пронзительный. И снова все тихо. Караульные продолжают идти, будто ничего не слышали. Из новой ратуши через подъезд они входят в красное кирпичное здание бывшего жилищного отдела и останавливаются в коридоре первого этажа.
— Стать лицом к стене!
Из ближайшей комнаты выходят еще эсэсовцы, с ними штурмфюрер Дузеншен. С важным, напыщенным видом подходит он к Торстену и, встав вплотную сзади, дергает за рукав:
— Повернись! Ты, значит, был депутатом рейхстага? От коммунистов? Отвечай!
Торстен поворачивается. Перед ним, широко расставив ноги, стоит коренастый человек с иссиня-багровым, обрюзгшим лицом. Пьяница. И скотина. Злобная скотина. Торстен удивленно смотрит на него и молчит.
— Ты что? Не желаешь отвечать или не понимаешь? Ведь это ты был депутатом рейхстага?
Торстен молчит. Дузеншен впивается в него прищуренными глазами, плотно сжимает губы и вдруг громко хохочет.
— Что ж, любезный, мы тебя выучим говорить! — И так хохочет, что мясистая шея наливается кровью.
Но смех его деланный, судорожный. Даже эсэсовцы замечают это и не смеются, а молча, пристально смотрят на арестованного.
У подъезда раздается:
— Смирно!
Эсэсовцы вздрагивают, одергивают рубахи, поправляют фуражки. Дузеншен бросает на своих людей испытующий взгляд, будто говорит: смотрите не осрамите меня!
Входит высший офицерский состав эсэсовцев и штурмовиков, с ними много штатских.
— Смирно!
Щелкнули каблуки, застыли тела, взметнулись кверху правые руки. Не удостоив приветствующих даже взглядом, высокие гости проходят мимо, в комнату для допроса.
Блестящая процессия: коричневая замша, красные и синие ленточки на коричневых фуражках, лакированные портупеи, тяжелые кобуры, кокетливо болтающиеся почетные кортики, поблескивающие при матовом свете коридорных ламп высокие черные и коричневые сапога, нашивки, ордена.