Избранное
Шрифт:
— Там, напротив. Курт хочет сам им заняться.
— Может порадоваться. Курт как раз в подходящем настроении!
Мизике охватывает смертельный ужас. Он весь холодеет, на лбу выступают крупные капли холодного пота. Теперь он уверен, что это его последний путь и что его убьют. Он больше не спрашивает себя, почему и за что. Им владеет одно-единственное желание — жить! Жить! Только не умереть! Он уже не думает о том, что невиновен, что является жертвой какой-то роковой ошибки, думает лишь об одном: только бы не умереть! Жить! Этот зловещий запущенный дом с ветхими лестницами и шаткими
У Мизике в голове мутится. Лишь на секунду мелькает неясный образ Беллы; огромные, расширившиеся от ужаса глаза, полуоткрытый рот. Да, так будет она стоять тогда, когда все будет кончено. А Карл Кролль, а добрый старый толстый Иозеф Мендес! Что они скажут? Что они скажут?
— Стой тут!
Мизике испуганно вздрагивает. Он становится у двери и просящими, как у собаки, глазами смотрит в грубое лицо под стальным шлемом.
— Лицом к стене, идиот! Ближе! Еще ближе! И берегись, если пошевельнешься!
Мизике становится вплотную к стене, носки его ботинок упираются в плинтус, а нос касается штукатурки. Штурмовик уходит в комнату. Мизике немножко расслабляется. Он осторожно смотрит направо, налево: в коридоре ни души. Налево — лестница. «Что, если сейчас убежать?» Он вздрагивает. Все тело его затрепетало. Беги! Беги же! Вниз по лестнице! А там в подъезд и дальше. Голова кружится. Шатаясь, он прислоняется лицом к стене. Нет, не хватает ни сил, ни нервов. Он прилип к стене коридора, как муха к клейкой бумаге. Все кончено, все кончено! Зачем его не оставили в камере? Ведь его уже допрашивали, Почему именно он должен умереть? Белла… Все кончено…
— Входи!
Дрожа всем телом, Мизике переступает порог.
Вокруг стола стоят шесть человек в форме эсэсовцев. Конвойный становится у двери, все еще держа в руке револьвер.
— Подойди сюда! Ну!
Мизике берет себя в руки и подходит к человеку с тупым квадратным лицом. Боязливо, быстро осматривается. В комнате нет ничего, кроме стола. На грязном полу клочки бумаги, окурки.
— Как зовут?
— Готфрид Мизике.
— Громче, мразь! И добавлять: «господин унтер-офицер».
— Готфрид Мизике, господин унтер-офицер!
— Еврей?
— Да, господин унтер-офицер!
— Так точно, а не «да».
— Так точно, господин унтер-офицер!
— Коммунист?
— Нет, господин унтер-офицер!
— Врешь, мерзавец!
— Я не коммунист, господин унтер…
Не успел Мизике сообразить, как кто-то из шестерых сжал ему горло, другой схватил за правую руку, повернул и рванул в сторону. Грубым рывком, от которого из груди Мизике вырвался звериный вой, его швыряют на стол. И тут же начинают бить. По ягодицам, по спине, по ногам. Одни удары отдаются звонко, другие падают тяжело, глухо и, как кажется Мизике, приходятся по самым костям. Поначалу он еще мог думать: откуда столько бьющих его людей и где они вдруг взяли орудия для избиения? Но неожиданно тупой удар по крестцу прерывает его мысли. Он кричит, воет… Все яростнее сыплются удары. Он чувствует невыносимую боль в левом боку, и из груди его вырывается безумный, неистовый крик. Удары прекращаются. Мизике лежит ничком, боясь шевельнуться. И только хрипит.
— Убирайся со стола, сволочь!
Мизике хочет слезть и ищет руками опоры. Эсэсовцам это, очевидно, кажется слишком медленным, один из них хватает его за ногу и сдергивает со стола. Мизике еле успевает уцепиться за край доски.
— Повернись! Ты коммунист?
Мизике хочет сказать, объяснить, просить пощады: все же он был два года на фронте, женат, никогда не интересовался политикой, — но звуки застревают в горле. Все так и плывет перед глазами. Спина горит. При малейшем движении страшно колет в левом боку.
— Ну, отвечай! Бродяга!
Мизике только качает головой.
Его снова бросают на стол. Еще не бьют, а он уже вопит. Впивается в стол ногтями, прижимается к нему лицом и исступленно воет. Постепенно вой переходит в стон и жалобное всхлипывание.
— Если не сознаешься, будем бить до смерти!
Перед ним совсем близко искаженное злобой лицо; тыльной стороной руки он вытирает выступившую на губах пену. Мизике готов на все. Только бы перестали бить.
— Ты коммунист?
Мизике кивает.
— Ты хотел дать коммунистам деньги?
Мизике кивает.
— Ион Тецлин должен был устроить связному проезд в Копенгаген?
Мизике кивает.
От страшного удара в лицо Мизике падает на пол.
— Зачем же ты, собака, раньше лгал?
Не заботясь больше о потерявшем сознание, эсэсовцы выходят из комнаты. Плети и квадратную ножку от стола прячут за дверь. Штурмовик с револьвером, прислонившись к косяку двери, глядит им вслед.
— Таких я бы драл по дюжине в день.
— Вот уж нужно правду сказать, Родебек был не чета этому. Того мы целый час допрашивали: Курт, Альвин, Отто, я, — и он не сказал ни слова. Даже ни разу не крикнул. Характер у малого! Железо!
— А ведь у самого кровь изо рта хлынула! Фанатик! Дикий фанатик!
— А Карстен или Корстен, как его там?.. Вот тоже молодец был. Шенкеру заехал прямо в рожу. Тот с удовольствием отправил бы его на тот свет.
— Да, там есть крепкие ребята. Нам бы таких не мешало. А слезливую тварь, как этот еврей, надо сечь, пока не издохнет!
Продолжая разговаривать в том же духе, эсэсовцы из отряда особого назначения доходят до караульной — комнаты в конце коридора. Штурмфюрер Курт Дузеншен входит первым. Кругленькая, упитанная, девушка лет двадцати, чересчур полногрудая, с белокурыми завитушками, сидит за длинным столом перед пишущей машинкой. Она встречает вошедших вопросом:
— Ну, что, сознался?
— Понятно, сознался. И со страху в штаны наклал!
Дузеншен делает официальное лицо и приказывает:
— Надо немедленно составить донесение наверх. Кауфман хочет лично присутствовать при допросе Торстена и Тецлина. Это — важные преступники.
Девушка заправляет в машинку бумагу и подкладывает под себя два толстых справочника. Эсэсовцы тут же: кто стоит, кто сидит на пустом столе или на подоконнике.
— Чья это, собственно, работа? — спрашивает кто-то.