Избранные письма. Том 1
Шрифт:
Что же такое, скрытое, тайное от меня, чего Вы не решаетесь сказать мне, сидит в Вашей душе, что заставляет Вас остановить мой режиссерский пыл?
{411} Ревность?
Не может быть!
Не может быть!!
Не должно быть!!!
Я готов испещрить страницу восклицательными знаками для того, чтобы установить, что ревность в Вас ко мне смешна, и что ее нет, и что у Вас не может быть мысли ни на одну минуту, будто я предполагаю в Вас такую ревность. Вы, Станиславский, ревнующий меня как режиссера, это так дико, что нельзя об этом долго говорить. Когда один раз в этом сезоне один актер сказал мне это, то
И неужели я так самонадеянно-бездарен, что не понимаю, как шла бы пьеса, мною поставленная, если бы Вы в ней не принимали никакого участия? Неужели я могу так самообольщаться, чтобы забыть, что лучшую сцену в «Цезаре» — Сената — репетировали Вы, нарушая мою мизансцену, что костюмы в «Цезаре», по крайней мере тона, подбирали Вы, что народные сцены в «Цезаре» я вел хоть и самостоятельно, но на 3/4 по Вашей школе, что в «Иванове», будь Шабельский — Званцев или даже кто поталантливее, — успех пьесы был бы на половину?[956] И т. д. и т. д.
Какого же маленького мнения надо быть обо мне, если думать, что я самообольщаюсь насчет режиссерского равенства с Вами!
Конечно, найдутся лица (не думаю, чтобы в труппе, а так, из окружающих театр), которые не только сравнят меня с Вами, но, пожалуй, поставят и выше. Но я слишком умен и слишком самолюбив, чтоб хоть на минуту поверить им и стать смешным в глазах истинных ценителей.
Были ведь и такие, которые говорили, что «Цена жизни», «В мечтах» несоразмеримо выше чеховских пьес. Да что! Представлены были одновременно на конкурс «Цена жизни» и «Чайка». И «Цена жизни» получила премию, а «Чайка» — нет. Что же? Думал я хоть один час, что «Цена жизни» выше «Чайки»? Я постарался скорее забыть о премии.
Театральные и литературные пошляки не поверят мне. Вы были до сих пор тем мне дороги, что я чувствовал в Вас {412} глубокую веру к лучшим качествам моей души. Вы бы сказали: хоть бы Владимира Ивановича возили на колеснице, а Чехова забрасывали грязью, — Владимир Иванович знает, что Чехов выше него, и сумеет это громко сказать, сойдя с колесницы и уступив ее Чехову. Вы бы это сказали, и я увидел бы в Вас человека, чутко понимающего деликатнейшие струны моей натуры. И потому мне с Вами было легко.
Неужели это исчезает?
Неужели Вы могли бы поддаться нехорошим наговорам окружающих Вас, все-таки очень мелких, людей и переменить взгляд на меня?
Такая встреча, как моя с Вами, бывает только один раз в жизни.
Постараемся же ценить ее, и тогда нетрудно будет сговариваться без того, чтобы напоминать о разных veto.
Отнеситесь к моему длинному посланию проще. В нем нет ни малейшей задней мысли, никаких шахматных ходов. У меня выработалась привычка: по приезде в деревню проверять прошедшую зиму и сосредоточиться на том, что чувствует моя душа.
В ней зудит и болит подточенность моих отношений с Вами. Я должен снять с себя этот гнет. Отдаю Вам свои мысли Делайте с ними что хотите, что подскажет Вам совесть.
Ваш
В. Немирович-Данченко
Пошлость не опасна, когда смотришь ей прямо в глаза. Но когда она, невидимая, гнездится в тех, кого ты слушаешь, — она точит твою веру в благородство
(Собственный афоризм,
придуманный по окончании письма.)
Длинно пишут или когда не умеют выразить своих чувств, или когда их очень много.
(Тоже своего сочинения афоризм.)
{413} 189. В. В. Лужскому[957]
17 июня 1905 г. Усадьба Нескучное
17 июня
Милый Василий Васильевич!
Несколько дел.
1. О Фамусове. Вот задача для меня! Из-за него я до сих пор не дошел еще до половины первого действия мизансцены[958], а занимаюсь не без усердия. Всех улавливаю, а этого господина не знаю до сих пор, как мне сыграть. (Я ведь при мизансцене, не в обиду актерам будь сказано, всех играю.) Не поможете ли Вы мне, как Вы подумываете играть?[959]
Вот Вам выписка из первых страниц моей мизансцены:
Фамусов. Самая трудная роль в пьесе. Для современного исполнителя трудность усиливается тем, что сценическое воплощение Фамусова оковано множеством традиций. От них так трудно освободиться. И чем больше вдумываешься в эпоху и в пьесу, тем менее удовлетворяет знакомый нам со сцены образ.
Фамусов — горячий, вспыльчивый, пожилой господин (ему нет 55 лет). Его горячность прорывается беспрерывно и по всякому поводу. Он «брюзглив, неугомонен, скор», «часто без толку сердит», до наивности, до слепоты убежденный крепостник. В горячности доходит до комичных сентенций и парадоксов. Но в то же время он барин, и эта барственность тем труднее передаваема, чем определеннее «неугомонность, скорость». Легче было бы изобразить на сцене настоящего туза екатерининской эпохи, солидного и спокойно-величавого. В соединении барственности с неугомонностью и вспыльчивостью вся трудность роли. Особливо при желании избежать барственности бутафорской. И играют Фамусова большею частью комиком, каким-то облагороженным водевильным дядюшкой. Но легко впасть и в сухого чиновника, сухого барина, отняв у Фамусова драгоценное качество юмора. Как уловить и это соединение юмора с грубостью природы Фамусова и нравов эпохи? Как уловить эту наивность, с которой люди и без конца бранили друг друга и не могли жить друг без друга? Они умели вот как высмеять и раскритиковать всех {414} «своих», найти в них множество смешных и дурных сторон, и все-таки они любят их, как своих, а чужого «в семью не включат». И т. д.
Я всматриваюсь во всевозможные портреты бар и тузов начала прошлого века и ищу черточек Фамусова, чем помочь актеру, как помочь, нахожу отдельные черты то добродушия, то чванства, то барина, то чиновника, но общего тона не могу уловить, того общего тона, какой улавливаю для Чацкого, Софьи, Лизы, Молчалина и Скалозуба.
Темпераментный, горячий, вспыльчивый, с очень подвижным лицом, на котором быстро отражаются и изумление, и гнев, и страсть… Хорошо. А барин? Как при этом сделать барина?
Я припоминаю Давыдова — водевильный дядюшка. Никому не страшный. И не поверишь, что он в чины выводит и ордена дает в Москве, как Максим Петрович в Петербурге.
Ленского — виртуозное чтение. Образа нет. Гримированный Александр Павлович с суетливыми манерами. И только.
Припоминаю Самарина — лучше всех. Был мягкий, с юмором, с приятностью большой барин. Полный, сочный, очень наивный. Перед многим, что он слышит, с изумлением и наивностью раскрывал глаза. Но какой-то французский и слишком уж мягкий. И вовсе не суетливый. Разве брюзга.