Избранные произведения в 2 томах. Том 1
Шрифт:
— А быстро, Сапрыка, это, между прочим, «престо». Слыхал?
— Нет.
— А помедленней, это уже называется «ленто», — выставлялся Эдька.
— Музырь! — оборвал его сержант. — Помогите Сапрыкину!
— А где Лушин?
— Запасает продукты…
— …все переживания оставив на совести интеллигентов, — договорил Эдька. — А с него как с гуся вода!
— Есть хлеб, который он приносит, и упрекать его за черствую душу? Это интеллигентно, Музырь? В этом вашем цинизме, что ли, интеллигентность? Или в том, что Сапрыкин запрягает коней, а вы торопите?
Эка! Белка-то! Только
— Встать!
Голос Белки не оставлял места для ответа, как ночь не оставила ни минуты покою. Эдька встал и подошел к Сапрыкину.
— Чем помочь?
— Отойди, — сказал Сапрыкин.
— Я помочь хочу!
— Посмотри на Мирона. Видишь его грудь? Помочь!
— Не ори. Скажи, что надо, я сделаю.
— Я сказал: отойди.
Я все еще лежал с закрытыми глазами.
— Прохоров! Протрите панораму!
Только что Белка казался мне справедливым. Но что это? Нарочно? Чтобы показать свою власть? Вчера он нам сказал полтора людских слова и теперь боится панибратства, напоминает, что он командир? Кому нужна панорама? Она лежала в специальном деревянном ящичке внутри лафета, обернутая в байковый лоскут, но пыль все равно проникала под него. Можно протереть панораму… Но из нее не выстрелишь, а пушка не стреляет. Она уже погубила из нашего расчета половину ребят, которые могли есть, курить, улыбаться… Извела коней…
Я тер байковым лоскутом стеклышки маленького оптического прибора, скрипел зубами и думал, что давно пора бросить эту пушку, этот гроб на колесах… С тем же бесповоротным отчаянием, которое звучало в ночном разговоре Калинкина, я вдруг понял, что мы все погибнем.
Но ведь я дал себе клятву не думать об этом.
Лучше вспоминать. О чем? За секунды пролетают куски жизни, а позади ее было так мало, и когда заставляешь себя специально выбрать и снова пережить что-то, выясняется, что в голове одна пустота. И нечего вспоминать, чтобы незаметней прожить этот рассвет, вдруг ставший долгим и тяжелым. А впереди неизвестность.
Ночью я не слышал мерного сопения Толи Калинкина, сон выбил меня из всех ощущений жизни. Сейчас я увидел Толю. Он все так же лежал на боку, подтянув ноги и сдавив между коленями сомкнутые ладони. Подмаргивающие глаза его были открыты, но все проходило мимо них. Почему-то меня зло порадовала эта голубая слепота. «Я ее не оставлю немцам…» Что еще он говорил мне, голенький? «Я за нее умереть смогу».
Вот сейчас Белка только крикнет: «Калинкин!» — и ты подпрыгнешь, как на пружине, и забудешь про Галю. Все твои мечты улетучатся. А казалось, ты и не умеешь мечтать, такой разумный. Наобещал девушке? Вставай, трус!
Он лежал неподвижно, и мне стало его жалко, как никого. Я давно приучил себя, а может, и не приучил, так само собой получилось, занимать место того человека, о котором приходилось судить. Война, а к тебе пришло то, что приходит раз в жизни. Бывает же оно…
А у тебя было?
Не было еще у меня такой девушки, чтобы я мог умереть за нее. Вот сейчас я могу умереть за всех, но не за одну.
Была девушка, перед окнами которой, прибежав из
Еще была маленькая девочка, которая подарила мне на память большой портрет Пушкина под стеклом, когда мы поменяли квартиру и я совсем уходил из той школы, где учился в младших классах. Я оставил портрет в подъезде, боясь принести его домой. Но на портрете была надпись, моя фамилия, в дверь позвонили и вернули его, а надо мной долго смеялись сестры…
Это уже далекое… А запомнилось. Все далекое я нес в себе, все это и был я.
А девушки не было. Не было у меня отчаянной спешки на свидания, чистки ботинок и заглядывания в зеркало, не было ожидания под безжалостными уличными часами с букетиком глупых незабудок, вянущих в руке. Накануне всего этого нас призвали в армию. И если мы вернемся с войны, все уже будет по-другому, без суматошных восторгов.
Самой большой потерей на войне уже стала потеря юности. Если можно было потерять то, чего не было…
Жизнь уже успела отнять у нас что-то. У кого мечту об интересной профессии. У кого девушку, обманувшую и ушедшую с другим, — это всегда беспощадно. У кого родителей. У нас уже была где-то ободрана кора, а где-то сломана ветка. Но как рассказать о том, что происходило сейчас? Не одну ветку хотели сломать, не ссадину от топора оставить, нас хотели вывернуть из почвы вместе с миром наших реальностей и сказок, со всем, чем дышалось. Из-под этого неба.
И вся ненависть, которой способна охватиться человеческая душа, прозрела и смотрела прозревшими глазами туда, откуда надвигалась на нас смертельная угроза. Фашисты! Кто они такие? Почему они гонят нас по родной земле?
— Калинкин!
Толя вскочил, будто и не лежал на траве, а Белка поискал глазами меня. Я уже завернул в байку и прятал в ящик вытертую панораму.
— И Прохоров! За старшиной!
Толя побежал трусцой, не оглядываясь, я пустился за ним, но в начале проулка, за три-четыре дома от нашей поляны, он остановился как вкопанный.
— Дальше я не пойду.
— Почему?
— Там Галя. Там, где старшина. — Он показал мне на дом со старой черепичной крышей, высоко вставшей над зеленью. — Я подожду вас.
Старшина сидел за столом, перед зеркалом, с крахмальным рушником на коленях, которым он не рисковал промокать порезы на только что выбритом лице, чтобы не оставить о себе плохой памяти, и промокал их кончиком своего по-старшински свежего носового платка, выполосканного вчера в самодельной бане. Порезы были бедой Примака. Он всегда ходил с засохшими царапинами на щеках и выспрашивал у младших командиров, нет ли где кровоостанавливающих квасцов. Они были дефицитом в аптеках.