Избранные произведения в двух томах. Том 1
Шрифт:
Между прочим, ведь Колька еще вполне мог выжидать, уповать на лучший исход — он не срывал голоса, ему просто велели молчать до поры до времени, и он дисциплинированно молчал. Молчал как рыба. А сам готовился в бега… Значит, и он не шибко верил в свое исключительное счастье.
Ну, а если иначе? Если человек беззаветно и несокрушимо уверует: будет, обязательно будет! Или если он соберется с духом и на какой-то срок просто выбросит вон из головы эти никчемные гаданья: будет — не будет?.. Может, именно в таких вот случаях судьба оказывается добрее, снисходительней и вознаграждает человека: на, мол, тебе за терпение, за веру, держи, не роняй…
Не
Могу лишь сказать, забегая вперед, что из всего нашего класса, из всей нашей голосистой, а теперь замолкшей братии, из всех нас лишь один оказался счастливчиком. Запел снова — да как!.. Именно он оказался тем самым «одним из тысячи». Но это был не я. Увы. А кто? Секрет покуда.
Один-единственный. Но не я.
И опять подтвердилась правота мудрейшего из мудрых Николая Ивановича Бирюкова, сказавшего тогда, на Птичьем рынке: «Закон природы».
Закон не обойдешь. На то он и закон.
Но, между прочим, был такой способ. Только об этом уж очень противно рассказывать.
Да, в старину — еще сто лет назад и раньше. И не у нас, в России, а там, у них, в Ватикане. Они там делали детям одну мерзкую операцию, после которой голос уже никогда не менялся. Навсегда сохраняя ангельскую высоту и ангельский тембр, он делался лишь безмерно сильней. И такие голоса там ценились дороже золота, потому что каждой церкви хотелось иметь свой ангельский хор, а в особенности ангелов-солистов. И некоторые из этих ангелов сделались знаменитыми на весь мир. Они зарабатывали на своих глотках такие деньги, что, к примеру, один такой ангел, Каффарелли, позволил себе роскошь купить целое герцогство и сделался герцогом. Вот уж небось задавался он, этот герцог!.. Однако герцогу Каффарелли некому было оставить свои земли, свой дворец и свой титул: ведь у него не было герцогини и не могло быть герцогинят.
Теперь, по прошествии времени, я уж куда спокойней перебираю в памяти эти минувшие события моей жизни.
Но тогда, в те дни, даже страшно вспомнить, что со мной делалось. И что со мной делали.
Сперва задушевный разговор с директором училища. Потом педсовет. Потом комсомольское собрание.
Ведь уже в очередной понедельник Мария Леонтьевна все обнаружила своим ларингоскопом — как она любит выражаться: «Мне в этом зеркальце все прекрасно видно». А тут еще кто-то из наших интернатских (уж это, прямо скажем, свинство) наябедничал Владимиру Константиновичу, что я обзавелся заграничным костюмом, нейлоновой сорочкой и галстуком «линкольн». А няньки, как выяснилось, доложили начальству, что Прохоров тогда-то и тогда-то пропадал до поздней ночи.
Отпираться я не стал. Я и так был убит — чего уж убитому отпираться! Я был совершенно убит.
Я сидел на уроке музыкальной литературы, заслоня лицо ладонями с обеих сторон, и слушал, что рассказывает учительница. Вернее, делал вид, что слушаю.
Мне было до крайности обидно. Вчера на собрании все наши ребята голосовали за строгий выговор с занесением. И Витюха Титаренко, и Марат Алиев, и все остальные (кроме Гошки Вяземского — он нарочно смылся с собрания). Не то чтобы я обиделся на это единогласие. Что ж, напрокудил, виноват, каюсь — наказывайте, воздавайте сполна, на всю катушку. Хотя можно бы, конечно, и без занесения.
Но почему никто не взял в расчет, что я и так уже покаран самою тяжкой карой — я лишился голоса. Выговор, ну, тот еще можно со временем снять. Заслужить прощение. Вернуть доверие. А вот голоса мне уж не вернуть. Никогда… Я лежу, сраженный наповал, бездыханный, безголосый. Лежу. И уж Витюхе Титаренко, поскольку он мастер спорта, следовало бы знать, что лежачего не бьют. А он… Ну ладно.
Я рассеянно, в пол-уха внимал тому, что рассказывала преподавательница музыкальной литературы. Рассказывала она о Бахе.
Я покосился на стену. Как раз в нашем классе висел на стене портрет Иоганна Себастьяна Баха. Он в расстегнутом камзоле с бронзовыми пуговицами на обшлагах, в расстегнутой жилетке — дородный такой и важный. Брови нахмурены, глаза строги. Пышный белый парик венчает голову. В руке нотный лист, а что там — «Бранденбургский концерт», или знаменитая ре-минорная Токката, или «Страсти по Матфею» — не разобрать…
Великий, недосягаемый Бах.
Я на своем веку много играл Баха. Когда совсем маленьким был, играл его забавную «Волынку» и грустный Менуэт. Позже — баховские инвенции. Потом «Хорошо темперированный клавир»: прелюдия и фуга, прелюдия и фуга, тональность за тональностью, страница за страницей…
Я подолгу просиживал за фортепьяно. Даже в ту пору, когда пел — когда я пел и был знаменит, и был всеми обласкан, и был счастлив, — я не забывал фортепьяно, хранил верность этому инструменту, прельстившему меня еще в детдоме, еще в Липецке.
Игра на фортепьяно обязательна для всех музыкантов. Потому, что этот инструмент — царь царей. Он — общий для всех. В музыкальных училищах, в консерваториях прямо так и называется предмет: общее фортепьяно. И будь ты хоть скрипач, хоть флейтист, хоть барабанщик, хоть певец, чем бы ты ни занимался, на кого бы ни учился, ты еще непременно должен играть на фортепьяно. Обязан. Но кое-кто смотрит на это общее фортепьяно как на докуку. Ему неохота. Ему это кажется излишним. На скрипке, допустим, он уже скоро догонит Ойстраха-отца и Ойстраха-сына, а на фортепьяно — тут он еще осваивает «Детский альбом»…
Я, между прочим, слыхал, что в Гнесинке один чудак нарочно сочинил «Концерт для общего фортепьяно с оркестром». Там симфонический оркестр выдает на полной мощи бетховенское «Та-та-та-та-ам! Та-та-та-та-ам!», а парень, который сидит за роялем, в ответ одним пальцем: «Во саду ли, в огороде…»
Но шутки в сторону — для меня лично фортепьяно всегда было и святыней, и делом. Я много играл. И на протяжении всех лет мне сопутствовал Бах. То есть бывали у меня и более страстные увлечения, о которых я говорил и еще расскажу, но при этом неизменно оставался Бах, и я думаю, что это навсегда.
Так вот, о Бахе. Я прочел о нем все, что нашлось в библиотеке, и знаю о нем больше того, что спрашивают на экзамене по музыкальной литературе.
И могу, кстати, сообщить, что однажды Иоганн Себастьян Бах тоже получил выговор. С занесением. Наверняка с занесением, поскольку документ этот сохранился до наших дней.
Ему тогда было… что-то около семнадцати лет. Совсем еще молодой, юноша. Он служил церковным органистом в Арнштадте. Ему приходилось исполнять различные хоралы перед началом проповеди, а затем еще и после проповеди. Да и сама эта проповедь, бывало, затягивалась на целый час — разговорится проповедник, не уймешь… И Баху было скучно сидеть сложа руки, слушать эти речи. И он приспособился между двумя хоралами бегать в ближнюю пивнушку: отыграет начало — и туда; пока длится проповедь, вполне успеваешь вытянуть кружечку, поговорить с дружками; а как проповедь подходит к концу, он опять на месте, за органом, опять — хорал…