Избранные произведения в двух томах. Том 1
Шрифт:
Однако тем дело и кончилось. Ничего как будто не нашли. Заделали стену. Собрали свои чертежи да железки и ушли — извините, что малость наследили.
А между тем искали именно клад.
Узнал я об этом из верных уст. От Полины Романовны, нашей привратницы, о которой я уже рассказывал. Она ведь, Полина Романовна, спокон веку сидит под этой дверью, под бесполезным медным колоколом. А живет в бревенчатой развалюхе, все никак не соберутся снести, потому, наверное, что с улицы ее, развалюху, не видать.
И само собой разумеется, что Полина
Как-то зимним вечером я засиделся за фортепьяно (тогда я еще сиживал допоздна) и, спускаясь по лестнице, перекинулся парой слов с Полиной Романовной: нет ли мне, дескать, опять каких-нибудь неожиданных писем, как здоровье, как погода, то да се. А было это вскоре после того, как у нас простукивали и ломали стену.
Полина Романовна тоже, видно, скучала в этот долгий зимний вечер. И от скуки поведала мне такую историю.
Что жил в этом доме, где теперь хоровое училище, богатый купец, действительный статский советник Петр Иванович Щукин. Он владел мануфактурами в Москве и близ Москвы.
Только сперва он жил не в нашем доме, не на Большой Грузинской, а неподалеку — на Малой Грузинской. В роскошном дворце, который выстроили ему на заказ: чтобы дворец был похож на боярский терем — с затейливыми столбцами, коньками, крылечками, — но чтобы все это было не деревянное, а каменное, кирпичное, да еще украшенное изразцами.
Дворец построили. Он и по сей день стоит на Малой Грузинской. Я ходил, смотрел. Довольно красивый дворец.
Однако и этот дворец не разорил Петра Ивановича Щукина. Деньги еще оставались. Они не убывали, а прибывали. Тогда он решил собирать коллекцию. Но он не марки собирал, и не спичечные коробки, и не конфетные бумажки. У него была другая страсть. Он собирал предметы русской старины. Золотые вазы, серебряные блюда, хрустальные кубки, фарфоровые чашки. Еще древние рукописные книги, мечи и сабли, парчовые одежды. То есть все подряд скупал — лишь бы старинное, лишь бы русское.
Вот и младшие братья Петра Ивановича пристрастились к тому же. Дмитрий Иванович разъезжал по Европе и скупал там картины старинных мастеров, а Сергей Иванович — тот предпочел новых: он отправился в Париж и увез оттуда в Москву самые лучшие картины Моне, Дега, Ренуара…
А у старшего брата к тому времени во дворце на Малой Грузинской скопилось такое невероятное количество вещей, что это уже стал не дом, а музей. И Петр Иванович Щукин решил: «Коли музей — пусть и будет музей». Взял да и подарил этот свой дворец вместе со всем драгоценным скарбом Историческому музею, городу Москве.
Сам же перебрался в маленький особняк на Большой Грузинской — тот, где теперь помещается наше хоровое училище. Он купил его за сто пятьдесят тысяч рублей (старыми). Поселился тут и вскоре умер.
А перед тем замуровал клад.
Наверняка замуровал. Ведь вот когда пробивали Новый Арбат и когда там начали крушить старые дома, в которых до революции проживали богачи, то чуть ли не в каждом доме обнаружили клады: экскаватор лишь тронет ковшом стену — и вдруг оттуда посыплются золотые монеты, ожерелья… Я об этом даже в газете читал, в «Вечерке».
Так что все наши мальчишки были уверены, что и в училищных стенах замурован клад. И после того как у нас побывали эти люди с чертежами и кирками, а потом ушли, ничего не добившись, мы еще целый год самостоятельно простукивали стены. Это сделалось даже привычкой: идешь по коридору и стучишь согнутым пальцем. То повыше, то пониже. Чутко ловишь звук. Однако толстущие стены старинного особняка повсюду отвечают одинаково глухой непроницаемостью.
Где же тайник? Ведь должен он быть, этот чертов клад!..
Одна лишь Полина Романовна сомневается, покачивает головой и твердит, что, мол, Петра Ивановича клад в Историческом музее, а клады Сергея и Дмитрия Щукиных — те на Волхонке.
Я и прежде бывал на Волхонке, в Музее изобразительных искусств. Нас водили туда всем училищем просвещаться.
Но от первых походов остался довольно неприятный осадок. И об этом надо рассказать, если уж быть до конца честным.
Дело в том, что среди развешанных в этом музее картин было очень много таких, на которых — голые женщины. Где слегка прикрытые, а где во всей своей неприкрытой наготе. Были и статуи того же приблизительно содержания: голые женщины.
Лично меня это нисколько не смущало. Я уже знал о том, что художники и скульпторы любят воспевать красоту человеческого тела. Так что я не видел в этом ничего зазорного. Я просто ходил по музею и смотрел.
Однако должен заметить, что вообще мальчишки ведут себя довольно безобразно в таких вот музеях, где выставлена обнаженная натура.
Там ведь не только мы были в тот день — были и другие школьники, обыкновенные, из обычных школ. Пионеры небось. И если девочки держались еще вполне достойно, с благоговейным и серьезным видом созерцали великие творения и даже что-то записывали в блокнотики, то некоторые ребята, увы, вели себя нескромно, неприлично: они у каждой такой картины и подле каждой такой статуи подталкивали друг друга плечами, хихикали, перемигивались. Впрочем, я думаю, что это скорей от смущения, нежели от безнадежной испорченности. Но когда подле тебя люди ведут себя так, поневоле и сам засмущаешься, разозлишься даже…
А теперь я бывал на Волхонке один. Теперь, когда я был «освобожден» и упивался горькой своей свободой.
Я гулял по Москве, часто ездил на Волхонку. Вот так получилось, что именно теперь, когда я возненавидел музыку — ну, во всяком случае, теорию музыки, — меня вдруг отчаянно стало тянуть сюда, в этот музей, где не было никакой музыки, но где всякий раз я испытывал ту же радость, то же счастье, какое прежде дарила мне музыка…
Оно было очень светлым, это новое счастье. Светлым в самом прямом смысле слова. В смысле света.