Избранные произведения в двух томах. Том 1
Шрифт:
Патрикеев и сам догадался, что отказ: он как-то определил это на ощупь, не распечатывая письма.
А рыжая знала, что там, в конверте, потому что она работала секретаршей в Союзе художников.
— Ну, что поделаешь, — попытался улыбнуться Володя Патрикеев, ощущая, как к горлу подкатывает жесткий комок.
Рыжая не удостоила его больше ни словом, ни взглядом.
Она с тихой ненавистью — медленно поворачивая голову — рассмотрела три женских лица, маячившие в этой сумрачной комнате: лицо Насти, лицо Татьяны, лицо Любови Петровны, и опять —
«Холодно, холодно… — аукнулось детское в памяти Патрикеева. — Тепло, тепло… горячо… холодно, холодно…»
Но тут же он догадался, что рыжая рассматривала эти лица, не отделяя их друг от друга — так, будто это были не три лица, а одно лицо. То есть точно так же, как для него самого они сливались порой в лицо одной женщины, одной вечной женственности. И рыжая это поняла. Она была умная. Резко повернулась, толкнула дверь и ушла в шумящий дождь.
Рыжая.
— Таня… Владимир Кириллович…
На вершине косогора стояла Любовь Петровна.
— Идите обедать.
— Обедать? — Татьяна приподнялась и встала на колени. — Мама, я ведь еще не купалась… Погоди. Я сейчас. Я быстро.
Она разбежалась и рухнула в воду.
— А вы?
— Я? — переспросил Патрикеев.
Сейчас, когда Татьяна ушла в воду, они были здесь вдвоем — и вдруг это подчеркнуто-вежливое «А вы?». Как знак отчуждения. И хуже того: как «Иду на вы!»
Но почему?
Ах, да: вон уже канули за черту горизонта пласты дождевых туч. И небо осталось совсем чистым — в нем нет ничего, ни следа. Замечательное и пустое безоблачное небо.
Она смотрела на Володю сверху, ожидая ответа на свой вопрос: пойдет ли он обедать?
— Может быть, я позже? — растерянно сказал Патрикеев. — У меня вот… — Он потянул веревку, вытащил кукан, покрутил его на солнце — блеснула рыбья чешуя. — Ни то ни се. Я доловлю…
Любовь Петровна перевела взгляд на озеро.
Патрикеев тоже посмотрел туда. Татьяны не было. Она, как обычно, занырнула в глубину и плавала там. Володю всегда поражало, сколько времени она могла находиться под водой — что за русалочьи легкие надо иметь для этого!
Он опять обернулся на косогор. Ладно, пусть она еще раз просто позовет его обедать — и он смотает удочки: черт с ней, с рыбой, всю не выловишь… Ну, пожалуйста.
А Татьяна все не появлялась. Она исчезла. Ни бороздки не было на озерной глади. Куда же она делась?
И сейчас, когда исчезла Татьяна, ему вдруг почудилось, что это именно она стоит там наверху — в голубом сарафане, заложив руки за спину, возвысив подбородок, молча.
После ужина, после грибов, Патрикеев взял треногу, складной стул, этюдник и отправился на берег.
Точку зрения он облюбовал давно. Он нашел ее даже не этим, а прошлым летом — когда бродяжничал здесь с рюкзаком за плечами и случайно вышел на крутизну и увидел ледниковое озеро. Вот тогда-то он и решил, переждав год, обосноваться здесь, снять комнату на весь сезон и — день за днем — писать это озеро.
Однако в июне работа не ладилась: он устал от поденщины — целую зиму расписывал павильон птицеводства, у него разболелись глаза от белизны кур-леггорнов, от белых уток и белых гусей, от стерильно-белых халатов птичниц. Белое, белое… Непонятно даже, куда подевались нынче курицы-пеструхи и бедовой, разбойничьей окраски петухи, которых он видывал прежде?
Весь июнь он бездельничал. А потом хлынули дожди.
Зато сейчас Володя Патрикеев твердо знал, чего хочет.
Он не спешил. Только что миновала пора летнего солнцестояния, и до заката еще оставалось часа полтора. Ему же требовался закат.
От рыболовной базы одна за другой отчаливали лодки. Они выходили на середину озера, сбивались в табунки, а иные, наоборот, жались к дальним берегам, становились на омута, но тоже кучно. И лишь некоторые бросали якоря в гордом одиночестве, там, где по незнанию приглянулось место, — это были новички.
А лодок много, очень много. Сильно истосковался народец по делу за эти смурые недели. Впрочем, находились и такие, что всю непогодь отважно высидели над поплавками — в сплошной воде, которая била сверху, косила с боков, барабанила в спину, резала лицо, а внизу тоже была иссеченная, пузырчатая, неуютная вода, и так день, и так ночь, и хоть бы что — а вот поди, заставь их же, грешных, при сходных обстоятельствах заняться какой-нибудь другой полезной работой…
Володя следил за передвижением лодок, стоя на горе, как наблюдает полководец перестроение своих войск за час до решающей битвы. Будь у него адъютанты, он отсылал бы их сейчас на взмыленных конях с приказами: «Там занять позицию левей… там выдвинуться вперед, а там отойти…»
Он уточнял композицию.
Из деревни доносились гулкие удары. Это дачники, наконец-то дождавшиеся ясных дней, играли в волейбол. Володя представил себе, как Татьяна Романова — вытянувшись струной в прыжке — гасит мяч.
Ну, пора.
Он выдавил из тюбика на палитру умбру жженую и, ловко орудуя кистью, запечатлел на картоне все, что было темным, что уже теряло оттенки и сливалось цветом в наступающих сумерках: лодки, согбенные фигуры рыбаков, дощатые мостки причалов, дальний лес.
Сейчас должно случиться чудо.
Солнце минует черту горизонта и скроется: доброе и спокойное солнце, не предвещающее никаких перемен погоды, не сулящее ни дождя, ни ветра — и потому закат будет золотым.
Небо во весь свой видимый отсюда простор вдруг озолотится, и ни пятнышка, ни хмари не окажется на нем в этот торжественный час.
И тем же чистым золотом наполнится чаша озера. Золото будет расплавленным, но не кипящим, как в тигле, а уже застывающим. Оно будет основательным, тяжелым, как и подобает золоту. И поэтому свет окажется плотнее тени. То есть вода и небо станут более осязаемыми, чем твердь, — и это будет сплошь и всюду единый, вещественный, вечный, надежный, счастливый мир!