Избранные произведения. Дадзай Осаму
Шрифт:
После обеда вернулся Наодзи с доктором Миякэ и медсестрой.
Всегда готовый пошутить доктор на этот раз вошел в комнату больной с сердитым видом и сразу же начал осмотр. Потом, словно ни к кому не обращаясь, сказал:
— Что-то вы мне сегодня не нравитесь. — И ввел матушке камфару.
— Доктор, вам есть где переночевать? — словно в бреду спросила она.
— Да, в Нагаоке. Я забронировал себе номер в гостинице, не беспокойтесь. Вообще, вам, больная, запрещается беспокоиться о других, вы должны думать только о себе, есть все, что ваша душенька пожелает, и чем больше, тем лучше.
Все это доктор произнес громко, глядя на матушку, потом, задержав взгляд на Наодзи, поднялся и вышел.
Наодзи проводил доктора и вернулся в комнату. Я заметила, что он с трудом сдерживает слезы.
Тихонько выйдя из матушкиной комнаты, мы прошли в столовую.
— Что, никакой надежды? Да?
— Это ужасно! — криво улыбнулся Наодзи. — Такого резкого ухудшения доктор не ожидал. Он говорит, ей осталось дня два, не больше.
Из глаз его хлынули слезы.
— Не знаю, должны ли мы телеграфировать всем, или можно обойтись без этого? — спросила я. Как ни странно, я была совершенно спокойна.
— Мы обсуждали это с дядей, он говорит, сейчас не время устраивать многолюдные сборища. Если кто-нибудь вдруг приедет, нам неудобно будет оставлять его на ночь в этом доме, он слишком тесный, а приличных гостиниц в округе нет. Даже в Нагаоке трудно устроиться. Иными словами, мы слишком бедны теперь, чтобы приглашать гостей. Сам дядя приедет сразу, но он ведь такой скряга, от него никакой помощи не дождешься. Даже вчера вечером он не столько говорил о маминой болезни, сколько читал мне нотации. Без всяких скидок на ситуацию. Как будто нравоучения скряги могут кого-то поставить на истинный путь. Они с мамой как небо и земля, даром что родные брат и сестра. Терпеть его не могу.
— Но ведь теперь ты, обо мне и говорить нечего, будешь полностью зависеть от него.
— Ну уж увольте. Лучше просить милостыню. Вот тебе действительно придется вверить себя его чутким попечениям.
— Я… — слезы выступили у меня на глазах. — Мне есть куда пойти.
— Ты помолвлена? Это уже решено?
— Нет.
— Будешь жить одна? Работающая женщина… Не морочь мне голову!
— Нет, не одна. Я стану революционеркой.
— Что? — выпучил глаза Наодзи.
Тут меня позвала медсестра.
— Ваша матушка хочет с вами поговорить.
Я поспешила в комнату и села у постели больной.
— Что, маменька? — спросила я, склонившись к ней.
Но матушка молчала, хотя явно хотела что-то сказать.
— Воды? — спросила я.
Она чуть заметно покачала головой. Нет, пить она не хотела.
Через некоторое время она прошептала:
— Я видела сон.
— Да? Что же вам приснилось?
— Змея.
Я вздрогнула от ужаса.
— Там у веранды, на камне, где мы снимаем обувь, лежит змея вся в красных полосках. Пойди взгляни!
Похолодев, я встала и, выйдя на веранду, посмотрела сквозь стеклянную дверь: на камне действительно лежала змея. Вытянувшись во всю длину, она нежилась в лучах осеннего солнца. У меня потемнело в глазах.
Я знаю тебя. Конечно, за это время ты стала немного длиннее и старше, но ты — та самая змея, чьи яйца я сожгла. Что же, ты ведь уже отомстила мне, так убирайся, прошу тебя! Убирайся!
Так я молилась про себя, не сводя глаз со змеи, но она и не пошевелилась. Мне почему-то не хотелось, чтобы змею видела медсестра. Я изо всех сил топнула ногой и нарочно громко крикнула:
— Здесь никого нет, маменька. Это вам только приснилось.
Мельком взглянув на камень, я увидела, что змея наконец сдвинулась с места и стала медленно сползать с камня.
Надежды больше нет! Никакой надежды больше нет! Когда я увидела змею, в глубине моей души впервые шевельнулось что-то вроде смирения. Ведь я знаю, что, когда умирал мой отец, у его изголовья появилась черная змея, и я собственными глазами видела змей, обвившихся вокруг деревьев в саду.
Похоже, что у матушки уже нет сил приподниматься самой, она все время лежит в забытьи, предоставляя сиделке заботиться о своем теле, есть она тоже уже не может, еда застревает у нее в горле. После того как я увидела змею, моя душа, изведав всю глубину отчаяния и скорби, внезапно обрела внутреннюю свободу, которая принесла с собой что-то вроде душевного покоя, что-то похожее на ощущение счастья. Теперь я хотела только одного — как можно больше быть рядом с матушкой.
И, начиная со следующего дня, я почти не отходила от нее, с утра до вечера сидела с вязаньем у ее изголовья. Я вяжу и шью очень быстро, быстрее многих других, но делаю это весьма неумело. Раньше матушка всегда брала в руки спицы или иглу и петля за петлей, стежок за стежком терпеливо объясняла мне, что я делаю неправильно. В тот день у меня не было особенного желания вязать, но если бы я просто целый день сидела рядом с матушкой, не отходя ни на шаг, это могло бы вызвать у нее подозрения, поэтому для видимости я вытащила коробку с шерстью и принялась усердно вязать.
Внимательно следя за движениями моих рук, матушка вдруг сказала:
— Ты вяжешь себе носки? Если так, то надо прибавить еще восемь петель, а то они будут слишком узкими.
Я и в детстве плохо вязала, несмотря на все попытки матушки научить меня, вот и теперь сбилась в счете, совсем как тогда. Ах, если б можно было вернуться в то время! При мысли, что матушка скорее всего пытается помочь мне в последний раз, все расплылось перед глазами.
Казалось, что матушку совсем не угнетает необходимость целыми днями лежать в постели. С сегодняшнего утра она перестала принимать пищу, я только иногда смачивала ей губы кусочком марли, пропитанным чаем. Однако голова у нее оставалась совершенно ясной, и когда она разговаривала со мной, ее речи были вполне разумны.
— Помнится, в газете была фотография Его Величества. Покажи мне еще раз.
Я поднесла газету с фотографией к ее глазам.
— Как он постарел!
— Просто неудачная фотография. Недавно я видела другую, там он совсем другой, молодой, жизнерадостный. Думаю, он рад, что настали другие времена.
— Это почему?
— Но ведь он тоже обрел свободу.
Матушка печально улыбнулась и, помолчав немного, сказала:
— Я не могу плакать, даже когда мне очень хочется, у меня больше нет слез.