Избранные произведения. Том 1
Шрифт:
— Должно, солдат-то видел этого Максима Горького. Не видевши, таким яростным не будешь.
— А ты не рассуждай, — сказал отец и стукнул меня по затылку.
В селе шла ярмарка. Отец выдавал мне на «разгульную» жизнь каждодневно пятак. Сияли голубой глазурью горшки среди соломы, желтой, хрустящей, наполненной морозом. Визжали глиняные петушки. Ситцы были, как кусок неба. За балаганами, словно вздыбленные кони, стояли могучие и неудержимые сугробы. Я бродил преимущественно среди лотков, на которых продавали книжки. Горячий пятак впивался в мою руку. За
И вот в одном лотке, на самом низу, я встретил (сколько помнится, издание «Донской речи») книжки, над названием которых стояло «Максим Горький». Максим Горький? Так вот он каков?! Отец мой был суров ко мне и часто несправедлив, хотя по-своему он очень любил меня. В рассказах его было мало правды, но чувствовалась удивительная плавность таланта, часто подменивающего правду, — и это прельщало. Я не верил его болтовне о Максиме Горьком. Но и солдату, так грубо обошедшемуся с моим отцом, я тоже не верил. Да и кто богатырь: солдат или Максим Горький?! И мне захотелось самому познакомиться с Максимом Горьким.
В книжке М. Горького было тридцать две страницы, а стоила она — три копейки штука. За шесть копеек я мог купить только шестьдесят четыре страницы. Во-первых, совершенно невыгодно, а во-вторых, у меня не хватало одной копейки… Короче говоря, я купил «Как львица воспитала царского сына».
Купив «Как львица…», я тотчас же раскаялся. Мне казалось, что всякому в Волчихе будет любопытно узнать правду о Максиме Горьком, написанную им самим, — и ясно, что до завтрашнего пятака книжки раскупят. Я побежал домой. Отец отказался выдать мне завтрашний пятак.
Я пожаловался приятелю своему Микешке. Микешка был великий игрок в бабки и знаменитый опустошитель огородов. Он презрительно дернул меня за длинный рукав тулупа:
— А это что? Зачем тебе дано? — спросил он гнусаво, подражая кузнецу. — Подпояшься потуже, и когда книжки выбирать, спускай их в рукава. Пойдем! Вместе выбирать будем.
Так — до сих пор стыдно — довелось мне быть книжным воришкой. Но что мне было делать? Великое несчастье, когда в детстве задаешь себе вопрос и на вопрос этот не найдено ответа.
Мы украли у лотошника все книжки М. Горького, украли, дав себе слово вернуть их по прочтении. Но нам не удалось вернуть их… Мы опускали книжку в рукав, затем поднимали руку к затылку, будто почесаться, — книжка и проскальзывала за пазуху.
Отойдя от лотошника и пощупав книжки, мы испугались. Мы побежали к Микешке, залезли на печь, выпросили лампу у бабки Прасковьи и, завесившись от мира шубенками, начали читать.
Печь раскалена, душно. Мы сидели голые. Бабка часто просыпалась и ворчала, требуя, чтоб мы не переводили керосин и тушили свет.
— Сейчас, сейчас, бабушка, дорогая, милая, сейчас, — просили мы.
И мы читали всю ночь.
Я не могу сказать, чтоб рассказы так уж понравились и так уж были понятны нашей детской душе. Но на сердце они оставили томление
Когда я шел домой, мне мерещилось море, описанное М. Горьким, мерещилось впервые в жизни. Оно мне казалось молочно-белым, все в огромных, застывших валах. Книжки Горького лежали у меня за пазухой. Пьяные мужики, горланя и ломаясь, ехали с ярмарки. Заборы в снегах. А дальше, по сугробам, заячьи следы. И сугробы прекрасны, как море. И от всей этой красоты слезы застыли на глазах, и хотелось рассказать всем об этих слезах, о красоте, о снежном море, о холоде и тепле жизни.
Дома торопливо раздеваюсь, хочу что-то рассказать, опояска падает, а с нею украденные книжки. Отец искоса взглянул на меня, поднял книжки и бросил их в печь. Тогда я обругал его теми словами, которыми ругались возвращающиеся с ярмарки мужики. Отец избил меня жестоко.
Я вырвался на двор, залез под амбар, а строили их в тех местах на вкопанных в землю торчком бревнах таким образом, чтоб между землей и полом амбара оставалось пустое пространство в аршин и более. Мне было невыносимо холодно, я дрожал, плакал. Отец испуганно бегал возле дома, звал меня, а поднялась безбрежная и всесильная метель. Я прижимался к бревнам, грозил отцу кулаком и сам про себя бормотал: «Солдат-то был прав! Не вылезу, замерзну, сдохну. Плачьте, ревите — не вылезу! Загубили, потом скажете, сына!»
В 1916 году
В том году жил в Кургане, сибирском городке, неподалеку от Урала, Кондратий Худяков, живописец вывесок, поэт и мой приятель. Происходил он сам из староверов, не курил, не пил водки и вина, был упрям, тверд — прозрачнейший и красивый был человек. Он самоучкой дошел не только до искусства писать стихи, но и до рисования вывесок. Грамоте, кстати сказать, он выучился по вывескам и оттого ко мне, окончившему сельскую школу и один класс низшей сельскохозяйственной, относился так же, как я относился к людям, окончившим университет.
Обитал Кондратий в двух крошечных комнатушках. В одной комнатушке был маленький письменный стол с секретным отделением, им самим сколоченный. Секрет этот был ему нужен, видите ли, для того, что он все собирался уйти в «политику» и прятал бы тогда в секретном отделении прокламации и воззвания. Но на этом письменном столе писать ему не удавалось: за дощатой перегородкой величавыми и глубокими сибирскими голосами орало множество его детей, жена стряпала еду, соседки доканчивали беседу, о чем начали, идя на базар, — и мой Кондратий уходил писать стихи на сеновал, тем более что стихи ему ничего не давали, и жена, увидав его за письменным столом, надменно выпятив вперед равнодушный и жирный живот, бранилась со всей свободой законной жены. Бывало, придешь к нему, а сынишка его говорит: «Батя на сеновал мыслить отправился».