Избранные произведения. Том 1
Шрифт:
Мимо ворот прошел опять итальянец в длинном пальто и опять оглянулся. Горький закурил, кашлянул и, входя в дом, сказал:
— Меня всю жизнь сопровождает такое количество шпионов, что я к ним привык и даже иногда подкармливаю их. Дрожит на морозе, надо, думаю, обогреть, а то и нужного для тебя человека не пропустит. А я сегодня певцов жду. Макс, пропустит он певцов?
— Я его уже подкормил, — сказал Макс. — Пропустит.
Праздник и будни
Он был очень хорош в тот новогодний
И щурился он как-то по-особому, по-эпически-олимпийскому. Повторяю, он очень любил и понимал праздники, и, когда встречал праздники или празднично умного человека, он весь внутренне поднимался на какую-то волну и так катился по миру, блестя пеною шумливых речей, воркующе глухим смехом и насквозь просвечивающими вас беспредельно синими глазами.
С громадным нетерпением ждал он прихода певцов и музыкантов, которые ходят по Сорренто накануне Нового года, как у нас в деревне ходят на рождество «славильщики», только поют здесь не церковное, а светское, да одеты певцы по-маскарадному, хотя и без масок.
Наконец, певцы пришли. Ввалились они в мастерскую с пляской, бледные, со жгучими глазами от волнения. Оказалось, что перед тем как попасть сюда, они подрались с какой-то другой группой певцов, которая тоже хотела попасть к Горькому первой. Был особенно примечателен один, с влажно-палевым лбом, серьезными движениями, с бубном и веткой лимона вместе с плодом в петлице. Пел он и бил в бубен свободно, ликующе-воодушевленно. Художники нацелились его рисовать. Особенно их удивило, что певец — сапожник.
— Ничего поразительного нет в том, что он сапожник, — сказал Горький. — У нас на Руси много хороших певцов из сапожников. Не острите, пожалуйста, что поют-де, как сапожники, а сапоги шьют, как певцы. Посмотрите лучше вот на этого, поменьше. Он трубочист. Недавно у нас трубы чистил, отличный мастер.
Песня окончилась. Запевала-сапожник, с лимоном в петлице пиджака, подошел с бокалом к Горькому.
— За песню, — сказал запевала, чокаясь.
Горький ответил растроганно:
— Пусть поет весь мир. Большое вам, синьор певец, спасибо.
И оба они прослезились, и, когда певец отошел, Горький сказал:
— Муссолини запретил им петь теперь на улицах. Раньше, бывало, Неаполем идешь — весь город поет. Голодный, босый, а поет! А теперь молчит. И вот еще: белье вешать сушить на улице нельзя. Белье, изволите видеть, портит для иностранцев-фашистов пейзаж. Суши и пой у себя в комнате. А комнат-то и нету. Рекомендую посмотреть, в какой тесноте живет итальянская беднота. Не
Он указал на Макса:
— Вот попросите его, он покажет, как это бывают комнаты без окон. Да еще вдобавок тут же жаровня. Но итальянцы — народ в основном веселый; фашизм пройдет — запоют еще по-настоящему. Им бы только ухватиться за настоящее, а то они могут бог знает за что ухватиться…
Он рассмеялся:
— Как-то стою на балконе отеля «Континенталь» в Неаполе. Неподалеку, в соседнем отеле, должен жить приехавший в Неаполь король. Корабль королевский уже на рейде, и возле гостиницы — почетный караул. Рослые, в перьях, расцвеченные, не шелохнутся. Подплывает катер с королем. Король ступает на землю. А нужно добавить, что у неаполитанцев примета: если король вступает на неаполитанскую землю, надо схватиться — для отвращения несчастья — за ту часть тела, которая целиком названа у нас печатно только в словаре Даля, третье издание, под редакцией Бодуэна де Куртенэ. Король вступил. Почетный караул вытянул ружья в руках. Но перед тем как отдать честь королю, весь караул, как один, хватил себя рукой за то вышеуказанное место, которое напечатал целиком господин де Куртенэ!
Мы расхохотались.
Музыканты пели и танцевали долго — часов до трех ночи. Горький знал много неаполитанских песен и, встретив знакомую, очень радовался. Потихоньку, чтоб не помешать певцам, он как-то боком приближался к ним, нежно их рассматривая.
— А вы много песен знаете? — спросил он вдруг меня.
— Не пою и знаю мало.
Он даже отшатнулся:
— Это у вас убеждение или случайно?
— Скорее случайно. Семья наша была непевучая, приятели тоже мало пели, разве что по пьяному делу.
Он перебил меня:
— Это случайно. Писатель не может не петь, не знать песен. Писать — это не только размышлять, но и петь. А стихи вы писали?
Я сказал, что писал, и очень плохие, и, к счастью для человечества, очень мало.
Он сказал не то шутя, не то серьезно:
— А я пишу стихи каждый день.
Словно опасаясь, что мы будем просить его читать стихи, он сказал, глядя на певца-трубочиста с чуть раскосыми, не по-итальянски, глазами:
— А вы в Париже восточный музей видели? Китайский отдел?
И точно это было вчера — видел он этот музей лет двадцать назад (удивительнейшая у него была память!), — он стал рассказывать, да еще как, точно переходил с нами от витрины к витрине. Он вспомнил Париж вообще, парижское освещение, тот серо-голубой свет, меланхолический, свойственный Парижу, вспомнил сторожа с мохнатой, как купальная простыня, бородкой, который, приняв Горького за анархиста, сопровождал его настойчиво из зала в зал.
Горький в этом рассказе шагал по векам китайской культуры легко, как по клеткам паркета. Времени для его памяти не существовало, и, должно быть, это ему было приятно сознавать. Но ярче и теплей всего он говорил о талантах: