Избранные произведения
Шрифт:
Поскольку я не рассказывал о смерти Лоло, я не стану описывать и поминальную мессу на седьмой день после похорон. Дамашсено был в отчаянии, горе превратило его в дряхлого старика. Недели через две я навестил его: он по-прежнему был безутешен и говорил, что скорбь его, вызванная божьей карой, усугублена жестокостью людей. В тот день он больше ничего не сказал, а через месяц, вернувшись к этой теме, открыл мне, что, когда случилось с ним это непоправимое несчастье, он надеялся найти утешение в друзьях. И что бы вы думали? Всего двенадцать человек — на три четверти друзья Котрина — пришли проводить его дорогую дочь до могилы! А было разослано восемьдесят приглашений! Я заметил ему, что сейчас у всех так много горя, и людям можно простить их равнодушие к чужой утрате. Дамашсено покачал головой с недоверчивым и унылым видом.
— Ах, — простонал он, —
Котрин, который тоже был здесь, отозвался:
— Пришли те, кто по-настоящему сочувствовал нам в нашем горе. А остальные если бы и явились, то только из чувства долга и развлекались бы разговорами о бездеятельности правительства, о новых средствах борьбы с эпидемией, о том, каковы нынче цены на дома, или просто перемывали бы косточки друг другу…
Дамашсено молча выслушал тираду Котрина и, еще раз покачав головой, вздохнул:
— Но все-таки они бы пришли!
Глава CXXVII
УСЛОВНОСТЬ
Счастлив тот, кого небо наградило малой толикой мудрости, даром к постижению связи вещей, способностью к их сопоставлению и талантом, позволяющим делать верные умозаключения! Я обладал такой психической особенностью и даже теперь, из глубины могилы, не устаю воздавать ей хвалу.
Действительно, человек заурядный ни за что не вспомнил бы о последней фразе Дамашсено, увидев много лет спустя гравюру с изображением шести турецких дам. А я вспомнил. Шесть константинопольских дам были изображены в современной уличной одежде, с лицами, закрытыми чадрой, однако не из плотной ткани, которая в самом деле не позволяла бы их видеть, нет, чадру заменила прозрачнейшая вуаль, оставлявшая открытыми не только глаза, но и, по существу, все лицо. Я нашел очаровательным это ухищрение мусульманской моды, которая таким образом в одно и то же время и закрывает лицо, подчиняясь требованиям обычая, и не закрывает его, оставляя красоту доступной для обозрения. Казалось бы, что общего между турецкими дамами и Дамашсено? Однако, если ты умен и проницателен (а ты вряд ли станешь оспаривать это, любезный читатель), ты поймешь, что и там и тут выглядывает ушко непреклонной и вместе с тем снисходительной спутницы человека.
О милая Условность, да, это ты, ты — украшение жизни, бальзам для сердец, ты объединяешь людей и связуешь землю с небесами; ты осушаешь слезы отца и хитростью выманиваешь у пророка отпущение грехов. Если боль утихает и совесть успокаивается, кому, как не тебе, обязаны мы этим великим благом? Само почтение, не снявшее вовремя шляпу, ничего не скажет нашей душе, в то время как галантное равнодушие наполнит ее упоением. Истина в том, что в противовес старой нелепой пословице нет слова, которое бы убивало. Напротив, слова поддерживают в нас жизнь. И лишь смысл слов является причиной ученых споров, сомнений, противоречивых толкований и в конечном счете причиной борьбы и гибели. Живи же и здравствуй, любезная Условность, во имя спокойствия Дамашсено и во славу пророка Магомета!
Глава CXXVIII
В ПАЛАТЕ ДЕПУТАТОВ
Подчеркиваю, что я увидел эту турецкую гравюру через два года после того, как Дамашсено произнес известную вам реплику, и увидел ее в палате депутатов во время очередной перепалки, вызванной выступлением какого-то оратора в прениях по отчету бюджетной комиссии, когда сам я заседал там в качестве депутата. Для читателя этой книги будет простительно, если он преувеличит мою радость по поводу того, что я все-таки добился депутатского кресла, для остальных же, я думаю, этот факт будет в высшей степени безразличен. Итак, я, будучи депутатом, увидел эту турецкую гравюру возле моего места, рядом с одним из моих коллег, который в эту минуту рассказывал анекдот, и другим, рисовавшим на обложке какого-то документа профиль оратора. Оратором был Лобо Невес. Волны жизни прибили нас к одному берегу, словно бутылки после кораблекрушения; и он скрывал свое бесчестие, а я должен был бы скрывать муки совести, — но я недаром употребляю столь уклончивую, неопределенную или даже условную форму, ибо скрывать мне было нечего за исключением честолюбивого желания сделаться министром.
Глава CXXIX
БЕЗ УГРЫЗЕНИЙ СОВЕСТИ
Нет, я не испытывал угрызений совести.
Если бы у меня была своя лаборатория, я поместил бы в этой книге страничку, посвященную химии: я разложил бы угрызения совести на составные элементы, с тем чтобы уяснить себе
Глава CXXX,
КОТОРУЮ СЛЕДУЕТ ВСТАВИТЬ В ПРЕДЫДУЩУЮ
Впервые после возвращения Виржилии в столицу я встретился с ней на одном из балов, в 1855 году. Она была в роскошном туалете из голубого муара, с обнаженными, ослепительными, как и прежде, плечами. В ней уже не было юной прелести, но она все еще была красива осенней, предзакатной красотой. Я вспоминаю, что мы долго и оживленно разговаривали, ни словом не касаясь прошлого. Что было, того уж нет. Отдаленный, смутный намек, взгляд — и больше ничего. Вскоре она уехала; я видел, как она спускалась по лестнице, и тут вдруг какая-то необъяснимая загадка мозгового чревовещания (да простят мне филологи это неуклюжее словосочетание) заставила меня шепотом произнести слово, всплывшее из далекого прошлого:
— Восхитительная!
Эту главу следует вставить в предыдущую, между первой и второй фразами.
Глава CXXXI
ОБ ОДНОЙ КЛЕВЕТЕ
Едва я, побуждаемый неким чревовещательно-мозговым импульсом, произнес это слово, которое отнюдь не означало раскаяния, а было просто данью истине, как кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся: передо мной стоял мой старинный приятель, морской офицер, весельчак, не особенно церемонный в обращении. С лукавой улыбочкой он произнес:
— Ну что, повеса? Вспоминаешь былые проказы?
— Да здравствует былое!
— Ты, разумеется, уже восстановлен в правах?
— Ах, шалопай, — шутливо погрозил я ему пальцем.
Сознаюсь, что в разговоре этом я не проявил должной скромности, особенно в последней фразе. И сознаюсь с большим удовольствием, ибо принято обычно считать, что болтливы только женщины, а я не могу закончить свою книгу, не опровергнув столь распространенного людского заблуждения. Я знал мужчин, которые, когда заходила речь об их любовных приключениях, улыбались или отрицали свое участие явно нехотя, вяло и односложно, в то время как их подруги ничем не выдавали себя и клялись всеми святыми, что это чистейшая клевета. И поведение женщин столь отлично от поведения мужчин прежде всего потому, что женщина (согласно гипотезе, приводимой мною в главе CI и других) отдается любви всецело, будь то возвышенная любовь — страсть, описанная Стендалем, или, скажем, земная, плотская любовь каких-нибудь римских матрон или полинезиек, эскимосок, африканок, а может быть, также и представительниц других, цивилизованных рас, в то время как мужчина, — я, разумеется, говорю о мужчинах, принадлежащих к образованному и светскому обществу, — так вот, мужчина к любому чувству всегда примешивает тщеславие. Кроме того (не могу я удержаться от запретных тем), когда у женщины есть любовник, ее не покидает чувство вины и страх за свою репутацию, и потому она должна уметь искусно притворяться и без устали совершенствовать свое хитроумие, что же касается мужчины, то он, заставив женщину забыть свой долг и одержав верх над другим мужчиной, поначалу законно этим гордится, а затем переходит к чувству не столь ярко выраженному и не требующему особой секретности: к эдакому доброжелательному самодовольству, в котором отражаются лучи победоносного сияния.
Истинно или нет мое объяснение, но я все-таки начертал на этой странице в назидание нашему и будущим векам, что легенда о болтливости женщин сочинена мужчинами; в любви, по крайней мере, женщины немы как могила. И если они и выдают себя, то разве только случайным промахом или волнением, тем, что не всегда могут вынести намеки и косые взгляды, либо по причине, суть которой так образно сформулировала одна знатная и мудрая женщина — королева Наваррская.
Своим изречением: «Самая ученая собака нет-нет да и брехнет» — она хотела сказать, что всякая тайная любовная история рано или поздно становится явной.