Избранные романы. Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:
Я вышел ка улицу под хмурое, серое небо. В конце недели я не пошел к канонику Рошу. Моя смелость удивляла меня. Но зародыши бунта быстро разрастались в моем сердце. Если бог не позволил мне стать ученым, я не видел оснований, почему я должен покориться ему и стать священником. Любой путь, только не этот; при сложившихся обстоятельствах перспектива поступить на завод положительно казалась мне привлекательной. Все мои надежды рухнули, и, полный горечи, терзаемый все новыми ужасными мыслями, я безрассудно стремился к наихудшему из того, что могла предложить мне судьба. А главное, мне хотелось показать, что мне все безразлично.
Проработав полтора года на заводе, я ко многому относился уже иначе. Я по-прежнему драматизировал
Вот какие мысли занимали меня, и естественно, что меньше всего я хотел встречи с кем бы то ни было; однако стоило мне свернуть на Драмбакскую дорогу, как от темной стены отделилась чья-то фигура — фигура человека, слишком хорошо мне знакомого; он сдержанно поздоровался и заковылял рядом со мной.
Это было мое бремя, унаследованное от бедной мамы, — дедушка.
— А сегодня, Роберт, свежо.
Я пробормотал что-то, а сам подумал: что ему еще от меня надо? На той неделе я обнаружил его возле бара Фиттерса: он ораторствовал перед толпой подмастерьев на тему о правах женщин.
— Послушай, мой мальчик, не дашь ли ты мне маленький аванс. Сущий пустяк. Шесть пенсов. На марки.
Я продолжал идти, молчанием выражая свое неодобрение. Эти конкурсы, на участие в которых он тратит добрую половину дня, являются частью того, что он называет своей «новой эрой». Дедушка решил доказать, что, несмотря на преклонные годы, он еще на что-то способен и разбогатеть — сущий пустяк для человека с его данными. Он ходит в общественную читальню и там без зазрения совести под самым носом у строгой библиотекарши вырезает все объявления и рекламы, которые могут принести ему богатство; чего-чего только нет среди этих вырезок. А у себя в комнате он ведет обширную переписку: вставляет недостающие слова, рифмует фразы, дописывает последние строчки к шуточным стихотворениям, составляет целый словарь на шесть букв алфавита, глубокомысленно избранных редактором «Хоум уикли». Даже на лестнице я не могу спокойно пройти мимо него — он непременно меня остановит и с заговорщическим видом вытащит из кармана мятую бумажку.
— Будь любезен, Роберт, послушай, пожалуйста. — Он откашливается и читает:
Некой даме с Твикенхэма были туфельки узки, До того они узки — не ступить ей на носки; Стала дама у порожка Отдохнуть хотя б немножко…И с победоносным видом изрекает свою самую замечательную строку:
И на этом же пороге их сняла — так больно ноги.Конверты с его произведениями падали в красный почтовый ящик, как хлопья снега на огонь. Взбешенный тем, что ему не везет, он объявил шуточные песенки сущим надувательством и с энтузиазмом обратился к экспромтам — столяр-краснодеревец из соседнего городка выиграл на экспромтах тысячу фунтов.
И вот сейчас, шагая рядом со мной в темноте, он убеждает меня с искренностью человека, уверенного в успехе:
— Я верну тебе эти деньги из моих премий. Почта закрывается в половине седьмого, а завтра последний день конкурса.
— И медного фартинга не дам, — обрезал я его. — Больше того: вы сейчас отправитесь прямо к себе. Сегодня я не буду вечером дома, и если вы попробуете испортить мне настроение своими глупостями, я сверну вам шею.
Молчание; покорное молчание. Самым печальным было то, что с наступлением «новой эры» в жизни дедушки у ее изобретателя появилась эта болезненная реакция на малейший укор. Злясь на себя, я свернул к «Ломонд Вью»; хорошо еще, что я не был с ним слишком груб и не расстроил его. Я смотрел ему
Папа приветствовал меня кивком головы; он сидел за столом и аккуратно размазывал по хлебу тонкий слой маргарина. А пока я в чуланчике «смывал с себя грязь» над раковиной, бабушка вынула из духовки оставленный мне обед, — за этот год, когда на плечи ее легли все заботы по дому, она стала гораздо мягче, бодрее и выносливее.
Мамы не стало, не стало той, что была душой этого дома; она скончалась внезапно год назад зимним вечером, когда папа устроил сцену, получив от Адама письмо по поводу денег.
Никто, конечно, кроме нее самой, и не подозревал, что она больна, однако сейчас, оглядываясь назад и упрекая себя за невнимание к ней, я вспомнил жест, постепенно вошедший у нее в привычку: в минуты волнений она вскидывала руку к левой груди, словно хотела пальцами сдержать боль, утишить ноющее сердце.
Вот так же держалась она за бок и в ту минуту, когда я обнаружил ее в гостиной; она была одна, бледная, как мертвец: ей не хватало воздуха.
— Мама, вам плохо. Я сейчас сбегаю за доктором.
— Нет, — еле выговорила она. — Это еще больше расстроит папу.
— Но это необходимо. Вам в самом деле плохо…
Я только успел добежать до доктора Галбрейта. Когда мы пришли, она уже была без сознания.
— Организм совсем изношен, — кратко изрек Галбрейт, когда слабое биение артерии под его пальцами прекратилось совсем.
— Вы зайдете к нам завтра, доктор? — еле слышно спросил папа, потрясенный случившимся, а еще более огорченный непривычными расходами.
— Нет, — резко повернулся к нему доктор Галбрейт. — Ее уже не будет завтра. И ваше счастье, что я не намерен настаивать на вскрытии.
Я вздрогнул при одной мысли о том поругании, которому подверглось бы это беззащитное тело на столе в покойницкой. А папе даже через несколько недель после похорон — хотя он с гордостью вспоминал, сколько венков было прислано покойнице, — все еще не верилось, что она посмела покинуть его.
— Ведь она же всегда говорила, что я переживу ее, — нередко замечал он с сокрушенным вздохом.
К моему изумлению, он не распродал маминых вещей, и у него вошло в привычку каждое воскресенье уединяться в спальне, вынимать из шкафа ее скромные платья, старательно чистить их и вешать обратно. Ему начинало ее недоставать.
В свое время я тоже не понимал, сколь многим я был обязан ей, этой скромной труженице, безропотно хлопотавшей по хозяйству, старавшейся сделать все как можно лучше, сохранить единство семьи, ублажить папу, умерить его невероятную скаредность, не уронить своего достоинства на людях, быть всем приятной, этой слабенькой, неприметной рабыне, этой героической душе. Мама вовсе не отличалась идеальным характером: из-за денежных затруднений она частенько бывала резка и раздражительна. Когда я учился в Академической школе, она иной раз задерживала плату — несколько шиллингов, которые полагалось вносить за меня, — и случалось, что ректор приходил к нам в класс и, устремив на меня взор, к моему великому стыду, заявлял: «Один из мальчиков в этом классе не заплатил за обучение». А когда агент наведывался к ней за дедушкиной страховкой или когда у нее подгорало, а следовательно, портилось жаркое, ее словно охватывала жажда мученичества: решительно сжав губы и склонив голову набок, так что прядь выбившихся из прически волос чуть не касалась мыльной воды, она принималась скрести дом от крыши и до погреба. И все-таки более святого человека я не знал. А потому, что мне было бесконечно грустно, я заставлял себя — с любовью, которую познал слишком поздно, — вспоминать ее такой, какой она была перед поездкой в Лондон, как она перетряхивала свою меховую горжетку и улыбалась в лучах солнца…