Избранные труды по языкознанию
Шрифт:
Но прежде я должен упомянуть еще об одном не рассмотренном выше различии между прозой и поэзией, а именно об отношении той и другой к письму. После образцовых исследований Вольфа о возникновении гомеровских поэм считается общепризнанным, что поэзия того или иного народа может еще долгое время по изобретении письма оставаться незафиксированной и что эпохи возникновения письменности и кодификации поэзии совсем не обязательно совпадают. Призванная возвеличить переживаемый миг и придать торжественность праздничной церемонии, поэзия в ранние эпохи человечества была слишком тесно переплетена с жизнью, слишком непроизвольно рождалась вдохновением поэта, видевшего перед собой внимательного слушателя, чтобы не чуждаться письменной записи с ее холодной целенаправленностью. Речь лилась из уст первого поэта или школы певцов, перенявших дух его поэм, как живая>декламация, сопровождавшаяся пением и инструментальной музыкой. Слова тут были только частью, которую невозможно было выделить особо. Вся эта устная поэзия завещалась преемникам, которым и в голову не могло прийти, что столь тесно переплетенные вещи, как слово и пение, надо разделить. Сама идея записи не возникала в течение всего этого периода, когда поэзия была столь прочно укоренена в духовной жизни народа. Запись предполагает как уже сложившийся навык рефлексии, приобретаемый за долгое
С прозой дело обстояло совсем иначе. Главной причиной отличия, по моему убеждению, нельзя считать трудность запоминания длинных отрезков не связанной размером речи. Нет сомнения, что существует чисто национальная, сохраняемая устным преданием проза, в которой внешнее облачение и выразительная форма явно не случайны. В сказаниях народов, вообще не имеющих письменности, мы на- ходим такое словоупотребление, такую стилистику, по которым вид- ' но, что они передавались от рассказчика к рассказчику лишь с очень ' небольшими изменениями. Дети, передавая услышанный ими рас- Л сказ, тоже, как правило, добросовестно воспроизводят те же выраже- | ния. Здесь достаточно вспомнить хотя бы сказание о Тангалоа на 1" островах Тонга [59] . Среди басков еще и сейчас имеют хождение до сих Ж пор не записанные сказки, которые, по уверению аборигенов, теря- *Jют всю свою прелесть и природное изящество от перевода на испаи- Ц ский язык — яркое свидетельство исключительного внимания, ко- Ж торое уделяется при их передаче, среди прочего, также и внешней к форме. Народ так серьезно занят ими, что подразделяет их по содер-» жанию на разные виды. Я сам слышал одну такую сказку, очень по- Ц хожую на нашу сагу о гамельнском крысолове. В других сказках Л воспроизводятся — правда, с разнообразными вариациями — мифы Я О Геркулесе, а в одной сказке, распространенной только на малень- V ком острове, прилегающем к стране басков 2,— история Геро и Леан- Ж Дра, перенесенная на монаха и его любовницу. И все же запись, даже Ж;мысль о которой не возникает в отношении ранней поэзии, с необхо-
59
В предисловии А. В. фон Шлегеля к «Рамаяне» с неподражаемым блеском и подлинным поэтическим чувством это различение проведено в отношении ранней поэзии греков и индийцев. Для дела философской и эстетической оценки обеих литератур и для истории поэзии было бы огромным приобретением, если бы этот одаренный писатель, лучше других подготовленный для такой задачи, пожелал написать историю индийской литературы или хотя бы разработал отдельные ее части, например драматическую поэзию, подвергнув ее столь же блестящему разбору, каким был его поистине гениальный анализ театра других народов.
Щ'Mariner. Vol. И, р. 377. JB2 Остров Исаро в заливе Бермео.
димостью предполагается самим по себе исконным предназначением прозы еще до того, как она станет подлинно художественной. В Heiiнадо исследовать или описывать факты, развертывать и сочетать понятия — словом, выяснять объективную правду. К этому способно стремиться лишь трезвое расположение духа, направленное на исследование, отсеивающее видимость от истины, вручающее бразды правления рассудку. Оно поэтому прежде всего отбрасывает метр, причем даже не из-за стеснительности его оков, а просто потому, что не видит обоснованной потребности в нем, или, вернее, потому, что никакая форма, ограничивающая языковое выражение кругом определенного чувства, не отвечает универсальности всесторонне исследующего и всесвязующего рассудка. Все это, а кроме того, и самый размах научных предприя тий, делают запись желательной и даже необходимой. И исследование, и результат исследования должны быть надежно зафиксированы во всех деталях. Самая цель прозы и есть увековечение, насколько оно возможно: история должна сохранять то, что иначе было бы унесено течением времени, знание — связывать одно поколение с другим, без чего было бы невозможно их дальнейшее развитие. К тому же проза впервые вызывает к жизни и узаконивает обособление индивидуальных творцов от народной массы, поскольку всякое исследование требует личных свидетельств, путешествий в чужие страны, индивидуальных методов систематизации; истина, особенно во времена, когда иных доказательств мало, нуждается в ручательстве авторитета, а историограф не вправе, подобно поэту, призывать для подтверждения своих слов Олимп. Поэтому предрасположенность к прозе, развившись в том или ином народе, по необходимости будет искать для себя вспомогательного средства в письменности и в свою очередь будет получать от таковбй, если она уже имеется, побудительный импульс.
При естественном ходе культурного развития народов у них возникают два разных рода поэзии, различаемые именно воздержанием от письменности или применением ее J: один — как бы более естественный, плод непосредственного вдохновения, не ставящий себе целью быть искусством и не сознающий себя таковым; другой — более поздний и искушенный, но оттого не менее причастный глубочайшему и самому подлинному духу поэзии. В прозе невозможно обнаружить подобного же различия, тем более оно не может в ней возникнуть в те же периоды. Впрочем, нечто подобное в ней тоже имеет место. В самом деле, если у народа со счастливым предрасположением как к прозе, так и к поэзии возникают условия и повод для свободного потока красноречия, то складывается примерно такая же связь прозы с народной жизнью, какую мы выше находили в поэзии.
Тогда и проза — пока она не осознает себя целенаправленным художественным творчеством — гоже отвергает письменную фиксацию с ее мертвенной холодностью. Так, по-видимому, обстояло дело в великую эпоху Афин между персидской и пелопоннеской войнами и да- я<е позже. Такие ораторы, как Фемнстокл, Пернкл, Алкнвиад, несомненно, развили в себе огромное риторическое дарование; это особенно отмечается в отношении последних двух. Между тем до нас не дошло от них ни одной речи, потому что речи, приводимые у историков, принадлежат, разумеется, этим последним; античность, по-видимому, тоже не располагала сочинениями, достоверно принадлежащими этим ораторам. Во времена Алкивиада, как известно, уже существовала практика записывания речей, причем они даже иногда предназначались к прочтению не их авторами; однако все обстоятельства тогдашней политической жизни были таковы, что у людей, действительно управлявших государством, не было никакого повода записывать свои речи ни до, ни после их произнесения. При всем том это природное красноречие, подобно неписаной поэзии, заключало в себе не только ростки позднейшего риторического искусства, но во многих отношениях осталось непревзойденным образцом для последнего. Говоря здесь о влиянии двух родов поэзии, а также прозы на язык, мы не могли обойтись без более подробного разбора этого их соотношения. Позднейшие риторы унаследовали язык от эпохи, когда величие и блеск поэтического искусства, пробуждая дарование ораторов и развивая вкус народа, уже успели придать языку такую полноту и утонченность, какими раньше он не обладал. Нечто сходное должна была являть собою живая беседа в стенах философских школ.
Способность языков успешно развиваться друг из друга
34. Невозможно без удивления думать о том, сколь длинный ряд языков одинаково удачного строения и одинаково стимулирующего воздействия на дух был произведен тем праязыком, который мы должны поставить во главе санскритской семьи, если мы вообще предполагаем для каждой языковой семьи существование исходного, или материнского, праязыка. Начиная перечисление со связей, непосредственно бросающихся в глаза, мы должны сказать, что зенд и санскрит обнаруживают между собой тесное родство, хотя также и любопытное различие; тот и другой проникнуты в своем слово- и формообразовании животворным началом продуктивности и закономерности. Далее, из той же праосновы произошли оба языка нашей классической культуры, а также вся германская языковая ветвь, хотя она и запоздала в своем культурном развитии. Наконец, когда латинский язык утратил свою чистоту, распавшись и исказившись, на его почве с новой жизненной силой расцвели романские языки, которым бесконечно многим обязано наше сегодняшнее европейское образование. Таким образом, наш древний праязык хранил в себе жизненное начало, отправляясь от которого нить духовного развития человеческого рода смогла протянуться через три тысячелетия, причем внутренняя сила этого начала оказалась способна порождать новые языковые образования даже из развалин и обломков.
Люди, изучавшие историю народов, не раз задавались вопросом, что стало бы с ходом мировых событий, если бы Карфаген одержал победу над Римом и покорил Западную Европу. С равным основанием можно спросить: в каком состоянии находилась бы наша современная культура, если бы арабы, продолжая оставаться единственными обладателями научного знания, какими они были в течение определенного времени, распространились по всему Западу? В обоих случаях, как мне кажется, исход для Европы был бы менее благоприятным. Не внешним, более или менее случайным, обстоятельствам, а той же причине, которая обеспечила Риму мировое господство, — национальному духу римлян и их характеру — обязаны мы могучим влиянием, которое оказала их всемирная держава на наши гражданские установления, законы, язык и культуру. Благодаря сбережению той же духовной направленности и благодаря внутреннему родству народов, принадлежащих к одной семье, мы смогли по-настоящему воспринять греческий дух и греческий язык, тогда как арабы по большей части ценили лишь плоды греческих наук. Пусть даже на основе той же античности, они не сумели бы возвести то здание науки и искусства, которым мы по праву гордимся.
Если все действительно так, то спрашивается, следует ли искать причину преимущества народов санскритской семьи в их интеллектуальном укладе, в их языке или в большей благоприятности их исторических судеб? Бросается в глаза, что ни одну из этих причин нельзя считать единственной. Язык и интеллектуальный уклад ввиду их постоянного взаимодействия нельзя отделить друг от друга, а исторические судьбы едва ли могут действовать вполне независимо от внутреннего существа народов и индивидов, хотя связь между тем и другим далеко не во всем ясна. Тем не менее вышеназванное преимущество должно проявляться в каких-то чертах языка, и мы поэтому должны здесь еще раз, отталкиваясь от примера санскритской семьи языков, разобрать вопрос: благодаря чему один язык обладает по сравнению с другим более могучим и более многообразным в своих порождениях жизненным началом? Причину явно приходится искать в двух вещах: во-первых, в том обстоятельстве, что речь тут идет не об отдельном языке, но о целой семье языков, а во-вторых — опять-таки в индивидуальном качестве самого языкового строя. Остановлюсь сперва на втором, поскольку к специфическим отношениям между языками, образующими одно семейство, у меня будет повод возвратиться лишь позднее.
Само собой ясно, что язык, строение которого всего больше гармонирует с духовным началом, всего энергичнее стимулируя его деятельность, будет иметь и наиболее устойчивую способность порождать те новообразования, которые вызываются к жизни течением времени и историческими судьбами народов. Но такой ответ на поставленный вопрос, отсылая ко всей языковой форме в целом, слишком всеобщ и, строго говоря, есть просто повторение того же вопроса дрУ"
гими словами. Мы нуждаемся здесь в ответе, который вводил бы нас в конкретные факты языковой реальности; и такой ответ, как'мне думается, возможен. Язык, будь то отдельное слово или связная речь, есть акт духа, его подлинно творческое действие, и акт этот в каждом языке индивидуален, всесторонне обусловлен и определен в fсвоем характере: понятие и звук, будучи связаны друг с другом не- | новторимо конкретным образом соответственно истинной природе каждого, выступают в качестве слова и речи, и тем самым между внешним миром и духом создается нечто, отличное от них обоих. От мощи и законосообразности этого акта зависит совершенство языка и все преимущества последнего, каковы бы они ни были, н от них же зависят жизненность и долговечность порождающего начала в язы- ке. Впрочем, о законосообразности этого акта нет даже необходимости упоминать, потому что все уже содержится в понятии мощи. Полнота силы не может ошибиться в выборе пути развития. Всякий неверный путь наталкивается на преграду, которая мешает движению, к совершенству. Поэтому если санскритские языки в течение по крайней мере трех тысячелетий обнаруживали свидетельства неиссякае- мой порождающей силы, то это лишь следствие мощи языкотворче- 1 ского акта у народов, которым они принадлежали.
Выше (§ 22) мы подробно говорили о сочетании внутренней мыслительной формы со звуком, видя в таком сочетании синтез, который, как это доступно лишь для подлинно творческого акта духа, производит из двух связуемых элементов третий, где оба первые перестают существовать как отдельные сущности. О мощи этого синтеза и идет здесь речь. В языкотворчестве превзойдет другие нации та семья на-: родов, которая совершает этот синтез с наибольшей жизненностью и с неослабевающей силой. У всех наций с несовершенными языками; этот синтез от природы неполноценен или скован и подорван теми или иными привходящими обстоятельствами. Впрочем, и эти поло-, жения тоже пока еще слишком обобщенно говорят о вещах, которые