Изгнание из рая
Шрифт:
Вот он, Тенирс. Как жаль, он не знает языка. Он расспросил бы, как, когда попала в Лувр эта работа, сколько она стоила, если покупали недавно.
Вчера вечером им доставили, в целости и сохранности, его Тенирса из Москвы. Нарочного откормили, отпоили и спать уложили. Он был вознагражден сполна. Подкуп польских таможенников прошел просто идеально, без сучка без задоринки. Эмиль уже созвонился с легендарным протеже Венсаном. Филипс начнется через три дня. А в Париже февраль, а в Париже весна – в начале марта расцветут на газонах тюльпаны, их чашечки уже набухли, и негр перед собором Нотр-Дам, высокий черно-лиловый негр в ярко-красном шарфе, даже улыбается иногда, и белая – на черном – улыбка тоже кричит о весне. Кричат о весне и их с Изабель тела. А души?!
Митя вышел из Лувра, встал у парапета на набережной Сены. Острый шпиль Консьержери таял в солнечном мареве. Зеленая, изумрудно-серая река плавно струила свои вечные воды, втекая в безбрежный далекий океан. Мосты горбились над водой безмолвно и скорбно. Митя, ты продашь картину на Филипсе и немыслимо разбогатеешь. Ты будешь богаче всех Рено, вместе взятых. Ты сможешь предложить Изабель сладкую жизнь. Изабель уйдет за тобой. Она уйдет за тобой закрыв глаза, убежит сломя голову. Ты же знаешь об этом.
Он едва дожил до открытия аукциона. В день, когда должны были везти картину на Филипс, он места себе не находил. Андрей и Изабель, разумеется, были посвящены во все перипетии – а как же иначе? Изабель смеялась: о, как это возможно, за такую маленькую медную крашеную доску – и такие сумасшедшие деньги?.. Она закидывала русую головку в смехе. Она не верила. Андрей мрачнел. Перестал разговаривать. Только слушал, молчал, тяжело кивал головой. Эмиль кусал губы. То и дело прикладывался к аперитиву, бросал в рот горстями соленые орешки. Он, с согласия Мити, брал себе с продажи картины тридцать процентов, ведь он, по сути, был Митиным менеджером, вывез его в Париж, вышел на Венсана, на Филипс, Митька и пальцем не махнул. Он, Эмиль, все сварганил – неужели ему не взять свои кровные?! Венсан, посмотрев картину тщательно, прищелкнул пальцами, потрясенно покачал лысой гладкой головой. Его тяжелые черепаховые очки сползли на кончик вспотевшего носа. «Гениально, – забормотал он скороговоркой, – гениально. Настоящий Тенирс. Публика с ума спятит. На Филипс в этот раз прибудет группа богатых американцев, известных в арт-бизнесе коллекционеров, то-то они раскатают губу!.. Я говорю тебе, Эмиль, дорогой, эта штучка пойдет, пойдет, и очень хорошо пойдет… двадцать миллионов с нее можно будет снять запросто… а то и больше, если аукцион раскочегарится… а про мой процент не забудешь?.. про мой процентик, совсем скромный, Эмиль, а?.. от пяти до семи, как у начинающего менеджера, ха-ха!..» Митя ходил по комнатам, слонялся по паркету анфилад, потирал руки. На Елисейских Полях плохо топили, а на улице похолодало, и Андрей отапливал квартиру масляными обогревателями. Митя в тоске завалился в черный кофейный бар. Там горел тусклый тихий свет за одним из столиков. Он подошел. Перед Изабель горела тонкая белая свеча – такие свечи Митя видел в соборе Парижской Богоматери, сам поставил одну такую перед картиной – холст, масло, – изображающей Рождество Христово. Медный таз, повивальная бабка, плачущее от радости лицо матери, голенький младенчик в полотенце, жемчужное ожерелье в руке пастуха. Опять ожерелье. Почему у католиков в храмах нет икон. Одни холсты. Он станет знаменитым и напишет картину для Нотр-Дам. А когда он умрет и пройдет пятьсот лет, ее тоже купят на Филипсе за двадцать миллионов долларов.
– Изабель… что ты тут сидишь…
Она, зареванная, сунулась к нему, уткнулась лицом в его живот, в потертые джинсы.
– Ничь-ево!.. плакать… нье могу… нье могу, Митья…
– Да что с тобой?!.. – Он погладил ее по русой голове, потом встряхнул за плечи и, отогнув ее голову, поглядел ей во влажные глаза. – Все поправим!.. Если тебя кто обидел – убью того!..
– У-бой, – склонив голову, как поникший на стебельке цветок, сказала Изабель. – Убой, Митья. Андрэ менья убой. Андрэ менья стреляй. Андрэ все знай.
– Что?! – крикнул Митя и, схватив крепко, прижал ее к себе. – Что ты сказала?!
– Андрэ знай, чьто мы с тьебе аматер… льюбовь, – рыданья снова заколотили в нее, как в запертую дверь.
– Ты ему… сказала?!..
– Он сам спросить… а я – отвечаль…
Девочка Рено была хорошо воспитана. Она была научена говорить правду. Правду, ничего, кроме правды.
Дело осложнилось, Митя. Дело ох как осложнилось. Пусть все горит синим пламенем. И сгорит. Машина ждет внизу. Эмиль поведет ее сам. Андрей не поедет с ними. Андрей закрылся в своей комнате. Знает ли Эмиль?.. Митя ощупывал глазами круглую рожу Папаши, фюрерские усики, чуть заплывшие глазки. Судя по всему – нет. Изабель вышла помахать им рукой, когда они стояли на лестнице с резными перилами. Чао, крошечка, кивнул Эмиль весело, жди нас с победой. Купят картинку – купим тебе платьице от Диора, самое лучшее. И маленькую дачку на Ривьере, а хочешь, и на Севере, в Карнаке. Как пожелаешь.
Дело осложнилось, Митя, теперь жди подвоха. Отчего, когда ты спускался по лестнице, мимо тебя прошмыгнула рыжая, как лиса, женщина в темно-сером плаще, с яркими, как огонь, волосами, разделенными прямым пробором, и Мите почудилось, как его мимоходом ожег зеленый огонь диких веселых глаз. О, во Франции так много таких женщин – рыжих, зеленоглазых; говорят, такой масти ирландки, и в северной Франции, в Бретани, в Руане, в Париже, много рыжулек, белокожих и розовощеких – разбрызнулась по Европе кельтская кровь. Пробежала мимо, задела плащом, ни слова не сказала. Или это было виденье? Ни одна дверь не хлопнула вверху, в подъезде. Ни одна.
Ты бредишь, Митя, скорей бы на аукцион, в светлый, залитый огнями зал, в скопленье возбужденного народу, в переговариванье и воркотню, под крики аукциониста: «Три миллиона долларов – раз!.. Три миллиона долларов – два!.. Три!.. Продано!..» Ты ведь никогда не был на аукционе. Ты сейчас все увидишь впервые. Как долго Эмиль заводит машину. Как уже тепло на улице. В Москве метели, а здесь… Изабель сказала, что на юге, в Провансе, уже расцвел миндаль. Увидеть бы цветущий миндаль. Хотя бы однажды. И написать его. Темно-зеленый подмалевок, белила, кадмий красный.
Когда они завернули за поворот, обогнув Триумфальную арку, и ехали по полосе рядом с тротуаром, их обогнал импозантный «шевроле». «Шевроле» прижал их к обочине, Эмиль выругался: что за дьявольщина, merde!.. – затормозил, открыл оконное стекло, загвоздил по-французски: собаки, подонки, а не пошли бы вы!.. Оборвал ругань, увидев, как глядит на него дуло револьвера. Митя забился вглубь «рено». Идиот. Охламон. Ты не купил себе оружие. Ты не заставил Эмиля взять с собой на Филипс револьвер Андрея – ты же знал, что у Андрея револьвер есть, он сам его Мите показывал, когда еще Андрей ничего не знал… о них с Изабель. Ты просто индюк, Митя Морозов, и сидеть бы тебе в сибирской тайге весь век, не вылезать ни в какие Парижи.
Он уже знал, кто это и зачем прижал их «рено» к бордюру.
Наставивший револьвер крикнул что-то по-французски.
– Они велят нам поворачивать домой, Митя, – побледнев как смерть, сказал Эмиль. – Так им приказал Андрей. Иначе они будут стрелять. Парижские тайны, Сынок. Потерпи. Сейчас все выяснится. Завернем. Ну, опоздаем на аукцион. Какая разница. Потеряем полчаса. Сейчас я надаю Андрюшке по заднице и спрошу, какая муха его…
– Не муха, а я, – быстро сказал Митя. Эмиль закрутил руль, развернул машину. Конвоиры ехали следом. Папаня бормотал сквозь зубы французские ругательства. – Его укусил я. Я влюбился в Изабель. Вы уж простите. Наверно, с этим все связано. Какая-то месть. Чтоб мы картину не продали, что ли?..
Эмиль с удивлением поглядел на Митю. Потом его опухшее лицо враз осунулось, постарело. Грозный Дьяконов иногда позволял себе побыть просто усталым человеком.
– Я не удивляюсь, Сынок, что ты втрескался в Изабель, – глухо сказал он, тормозя. – Я бы и сам не прочь. Я и сам хотел. Как-нибудь потом. Да ты меня опередил. Бойкий. Я-то, старик, хотел ее купить. Молодость не купишь. Другого стержня себе не вставишь. Как это сказал один умный, не помню кто, француз, кстати: пока у меня есть язык и палец, я еще мужчина.