Изгнание из рая
Шрифт:
– Allez! – крикнул худощавый, черный стручок-француз, выскочив из «шевроле» и направив на Митю и Эмиля револьвер. Эмиль и Митя вышли не торопясь. Под дулом прошествовали к дому, под дулом поднялись по лестнице, и Митя погладил рукой резные старинные перила. Папаша нажал на звонок. Когда Андрей открыл дверь, черный стручок смешливо перекрутил револьвер в руке, игриво подмигнул и ретировался. Андрей, бледный как смерть, повернулся, прошел в гостиную. Они прошли следом. Повисло замогильное молчанье. Люстра над их головами лила на них тускло-золотой, молочный свет.
Наконец Андрей повернулся к ним, разлепил губы. Андрей не глядел на Митю. Митя смотрел на него во все глаза.
– Картина у меня, отец, и ты… отморозок недорезанный. –
Он кивнул головой на стены, увешанные картинами. Его губы прыгали.
– Оставьте в покое Изабель. Я обнаружил, что она уже взяла билет в Москву. Я порвал билет. Я запер ее. У друга. Отвез только что. Она не вылезет оттуда, пока вы не улетите. Никаких Филипсов, к чертовой матери. Улетайте! Улетайте!
У Эмиля краска мгновенно ушла со щек, как смытая водопадом. Митя испугался – не грянется ли Папаня в обморок. Митя видел, как рука Эмиля, толстые сарделечные пальцы шарят по карманам – ищут валидол, сустак.
– Андрюха, ты что, ты спятил, ты ревнуешь, чепуха, выкинь из головы, – тяжело задышав, поднял он круглую, как кочан капусты, голову к разъяренному сыну. – Мы можем не провезти картину назад. Нам надо продать ее здесь, в Париже. Я вывез ее с превеликими трудностями. Я потратил на это, дорогой сын, кучу деньжат. Мне не жалко деньжат. Деньжата – дело наживное. Мне жаль своих усилий. Я ведь не железный, Андрюшенька. Не забывай… – он хрипло вдохнул воздух, – не забывай, сколько мне уже годков. Великий Дьяконов может запросто сдохнуть. Конечно, ты сделал в Париже рывок. Но для того, чтобы сделать и второй, и третий, думаю, папа тебе еще ой как пригодится. Не швыряйся папой понапрасну. А Митю прости. Он глупо втюрился. Как влюбился, так и…
– Сдался мне он! Она, она сказала, что никогда не разлюбит его! – сорвался на истерический визг Андрей. Повернулся лицом к окну, словно устыдясь. Закрыл лицо рукой. Ну и мелодрама, подумал Митя насмешливо. Тем не менее его трясло, колотило. И крепко. Да, вот сейчас бы – выпить. Дерябнуть стаканчик. Хоть этого ихнего французского поганого аперитива. С резким запахом аниса.
– Изабель все равно удерет из любой вашей домашней тюрьмы и прилетит ко мне. – Будто со стороны, услышал Митя свой ледяной голос. – Я люблю ее. Она любит меня.
– Бред! К черту! Тогда…
Раздался смех. Идиотский, резкий, как в сумасшедшем доме, оглушительный, бесконечный. И оборвался. И снова повисло молчанье – тяжелое, как высунутый каменный язык химеры Нотр-Дам.
«Тогда будем стреляться, Митенька, – сказал в тот день Андрей, побледнев до цвета крахмальной простыни. – В лучших французских традициях. И русских тоже».
Дуэль, Господи. Дуэль. Настоящая любовь и настоящая дуэль. Так вот зачем он приехал во Францию. А в Париже стояла чудесная, шумливая, горячая весна, февраль был на исходе, горячим дыханьем обдавал душу и лицо сумасшедший март, и все расцветало в садах, и пели птицы, и в Люксембургском саду девушки и дети кормили голубей, и жареными каштанами обжигали руки торопливо бегущие по делам прохожие. Они выбрали для дуэли – Андрей так захотел – парк Монсо и вечерний час; там, за густо переплетенными ветвями могучих деревьев, возраст которых измерялся сотнями лет, удобно было расстелить куртки и плащи, развести расстоянья, нацелиться в грудь друг другу весело, с улыбкой – ха-ха, дуэль в Париже, и в парке Монсо в ветвях щебечут птицы, так послушай птичек напоследок, Митенька, не слушалось их тебе на Петровке, в Столешниковом переулке. Эмиль не прекословил старшему сыну. Он понимал: он в бешенстве. Бешенству надо дать пройти. Бешенство надо лечить. Чаще всего его лечат временем. Время, он знал характер Андрея, на него не могло подействовать. Андрей ощутил себя собственником, а Изабель – вещью, которую у него из-под носа нагло крадут; и кто?! Был бы кто достойный. Такая московская шмакодявка. Из грязи в князи. «Однако», «маленько», «типа того». Выраженьица подворотни. Он, типа того, выстрелит ему в сердце, и, типа того, уложит его на месте. Пусть его заловят ажаны, пусть он сядет в тюрьму. Никакие ажаны не увидят. В парке в этот сумеречный час уже народу – никого. Добропорядочные бюргеры-парижане уже сидят давным-давно дома в этот час за бутылочкой, за мясным ужином и фруктами, за телевизором, а самые счастливые и умные – в борделях. Ему не надо было жениться. Ему не надо было заводить женщину в доме. Лучше б он два раза неделю спал в будуарном закутке с классной проституткой, чем в дворцовых покоях с этой…
Он начистил свой револьвер. Нанятые им киллеры, озорные ребята из квартала Дефанс, привезли ему еще один. Абсолютно два одинаковых револьвера. Два шикарных «кольта» последней модели. Тяжеленькие вещички, это верно. Ничего, рука не дрогнет. Отец в последний момент все пытался его отговорить. «Андрюшенька, деточка, может быть, не надо!..» Эмиль закусил губу, вспомнив его мать. Его аристократическую, породистую мать, из князей, приближенных Царя, высокую, сухощавую, горделивую; в свое время она прельстила коротышку Эмиля тем, как посмотрела на него – сверху вниз, так, как богиня глядит на кошку. Чем прельстил ее Эмиль – загадка. Может, ничем особенным – княжеского роду дылда в то время была одна. Ей требовалось утешенье. Она утешилась, забеременела и родила. И тут же выгнала утешителя. Эмиль не был с ней обкручен ни по какому обряду – ни по-чиновничьему, ни по-церковному. Он записал сына, как и всех детей, на свою фамилию.
Они приехали в парк, когда хорошо стемнело. Сине-фиолетовое, как густой аметист, небо нависло над парком Монсо. Сильно, возбуждающе терпко пахло свежеоттаявшей землей, древесной корой, под которой ходили, бились весенние сладкие соки. Здесь север Франции, Митя. Здесь миндаль не цветет. Хоть перед смертью поглядеть.
Какая, к черту, смерть. Сейчас он застрелит этого фанфарона, этого зануду-физика, молодого профессора Сорбонны, ее ненавистного мужа, – но не всерьез, а понарошку, так, слабо ранит, чтобы Папаша не слишком переживал. И, ха-ха, они перевяжут неопасную рану этому русскому парижанину, мать его за ногу, погрузятся в машину и вернутся. И тогда уж выпьют. И тогда этот Андрэ, сука, расплачется, разревется, пьяный, и просто так подарит ему Изабель. Просто поймет: им друг без друга не жить.
Легкий ветерок мял, трепал ветки. Почки уже вздувались на них, дразня светящейся зеленью. Изумрудные бусины. Зеленые ожерелья. Зеленые глаза мира. К черту. К черту!
Эмиль сам дал ему револьвер. Андрей уже держал свой.
– Я никогда не думал, – слабая улыбка покривила дрожащие губы Эмиля, – что я буду секундантом на дуэли у своих… детей. Раз, два, три, четыре…
Эмиль честно отсчитал положенные шаги. Расстояние между дуэлянтами было закреплено. Андрей остался на месте. Митя пошел туда, где сиротливо стоял смешной кургузый Эмиль. Его челочку встрепывал ветер. У него были глаза лемура.
– Эй, полицейских поблизости не видно?.. – Голос Андрея заглушило звонкое птичье пенье. Он обетр потный лоб. – Если появятся – ты, папа, свистни!.. У, подонок, сейчас я всажу пулю в твой подонский живот. В тот живот, которым ты…
Митя не слышал. Он отошел уже далеко.
Митя забыл сказать им, отцу и сыну, только одно: он никогда в жизни не стрелял из револьвера. Стреляли только в него.
Ну, Бог дает и ему распотешиться. Смотри не оплошай, однако.
Они встали друг против друга. Птицы пели оглушительно.