Изгнание из рая
Шрифт:
– Живо!.. Думаете, тут с вами будут церемониться!.. Ладно, я пошутил, раздевайтесь спокойно, причесывайтесь сколько влезет, можете сходить пописать, если сильно надо… вон туалет…
Девчонки фыркали, зажимали рты ладошкой, прихорашивались перед высокими гостиничными зеркалами. Сколько раз многие из них прошмыгивали сюда в номера, украдкой вспархивали в лифтах на высокие этажи, забивались в номера, и иностранные мужики, лепечущие, должно быть, всякую чушь на незнакомых языках, проделывали с ними во тьме номеров, а то и при ярком свете – кое-кто любил заниматься сексом и при ярком, даже слепящем свете – все что хотели, от мыслимого до немыслимого, от рвотного до телячье-нежного; и такие случаи бывали, что на проститутках клиенты после женились, так очаровывали они их своим бесстыдным, бешеным искусством, но это бывало очень редко, а так – хлеб был горек и тяжел, каким и полагалось быть трудовому хлебу. А тут… На халяву пожрать в ресторане – что может быть смешней!.. Вот они и хихикали, вот и скалились, как маленькие
Митя стал в ресторанных дверях. Метрдотель с изумленьем и ужасом воззрился на молодого человека в шикарном, от Версаче, смокинге и целый цветник девиц, благоухавший, хохочущий, шушукающий вокруг него. Легкие девочки, это сразу видно. Откуда он взялся вместе с ними. А, понятно. Сутенер выгуливает своимх крошек. Гуляет, плесень.
Двойной свинячий подбородочек метрдотеля дрогнул, как студень. Глазки заблестели. Ну, сейчас он покажет этим гостиничным пройдохам. Сейчас он распорядится. Официанты сдерут с них со всех отнюдь не по счету. В «Интуристе» обманывать умеют. «Капусты» у этих кралечек куры не клюют, а их хозяин… у, какой поджарый, суровый волчара!.. Волчье, бешеное, темное, заросшее разбойничьей бородой лицо… А зубы блестят в улыбке, безумной, больной… Только бы ты заплатил, сука, можешь хоть изнасиловать здесь, на виду, какую-нибудь из своих крашеных куриц.
– Вон за те столики проходите, пожалуйста, господа!..
Девочки не цыплячьей стайкой побежали за столы – внезапно превратившись в надменных пав и величественных королев, двигались медленно, соблазнительно-вызывающе, окидывая томными, оценивающими взглядами ресторанную публику. На них оглядывались – среди них было много хорошеньких; по совести, они все были хорошенькие, только иные раскрашены так, что краска сползала штукатуркой.
– Рассаживайтесь, девочки! – кричал Митя. Зубы его блестели из неряшливой, неподровненной бороды. У него снова отросли волосы, как и встарь, когда он дворничал; черные пряди висели по плечам, и в иных сверкали молнии седины. – Чувствуйте себя как дома!.. Официанты, сюда!.. Берите заказы!.. Девочки, заказывайте все что хотите, да раздайте же вы девочкам меню, раззявы, как вы медленно работаете… если б я был директор – я бы вас давно уволил…
Митя смеялся, дирижировал проститутками, как хороший дирижер. Метрдотель взирал уже без издевки – Митя успел и ему сунуть пару зеленых бумажек. Выраженье лица кабанчика-метрдотеля волшебно изменилось. Спина его согнулась. Мордочка умильно сморщилась. Губки сложились в вежливо-подобострастную улыбочку: чего изволите?.. Девочки строили ему глазки, шептались: ах, какой прелестный хрюшка!.. А наш-то крэйзи каков?!.. Наш – лучше всех… ну, бывает, люди с ума сходят, а тебе-то какое дело, Светка, мы тут классно посидим, с кайфом, оторвемся…
Официанты уже несли на подносах щебечущим девочкам всяческую заказанную снедь, и подносы кренились, наклонялись в их руках, чуть не падали из рук, и с профессиональной ловкостью официанты огибали столы, чуть задевая штанинами за скатерти, и сгибались в три погибели, и расставляли тарелки на столах перед девицами – с цыплятами табака, со шницелями и лангетами, с чахохбили и осетриной фри, с закусками, щедро обложенными зеленью, бухали об столешницы бутылки с вином, с армянским коньяком. Девочки оживлялись, поправляли прически, разрумянились, кое-кто уже наливал в бокалы вино и коньяк, чокался, и девицы хмелели быстро и красиво, хорошели прямо на глазах, и вот уже весь ресторан гостиницы «Интурист» засматривался на них, будто бы снимали тут фильм, будто бы работала съемочная группа, и привезли с конкурса красоты первых красавиц Москвы, – а это были всего-навсего замерзшие у входа проститутки, и вот они отогрелись, порозовели, глаза их засияли. И они стали похожи на богатых женщин, которых мужья вывезли вечером в ресторан – отдохнуть.
Да чем, в сущности, женщина отличается от женщины?.. Ничем. Митя на миг закрыл глаза, представил здесь, за ресторанным столом, Хендрикье, помытую, шикарно одетую, замечательно причесанную. И веснушки не надо убирать тональным кремом. Ей и веснушки пойдут. Женщину красит мужчина, рядом с которым она пребывает. Он создает ей образ ее жизни. И, если она живет хорошо – она и будет красива.
А эти, стодолларовые, пятидесятибаксовые шлюшки, а то и дешевле… Эти, жмущиеся в холодный вечер, в метельную ночь к стеклянным подъездам «Интуриста», «Космоса», «Рэдиссон-Славянской»… Он вырвал их из дегтярной ночи. Он втолкнул их сюда. Купил им банкетный зал. Купил им всю эту вшивую, идиотскую еду, это дрянное питье, и вот они пьют и едят, и вот они хорошеют на глазах, и вот они все – принцессы и царицы, а ты, а ты, богатый мужик, ты кто такой?! Метрдотель подошел к нему. На его поросячьей мордашке было написано искреннее желанье услужить.
– Там, господин… – он слегка задыхался, тучный, одышливый, поправляя пухлой ручкой галстук-бабочку на глотке, – там… цыгане!.. Они говорят – их приглашал какой-то господин Морозов… Уж не вы ли это будете?..
– Я буду, – кивнул Митя и развеселился – вот они, его родненькие, его славные цыгане, вот сейчас-то и начнется все самое веселое, самое огневое, а то все сидят и скушно едят, двигают челюстями, вместо того, чтобы пуститься в пляс, пить одну за другой рюмки, бросая хрусталь через плечо – пусть осколки разлетаются в разные стороны, как жизнь, как душа!.. – Это ко мне! Это я заказал! Я их купил, любезный… Пусть проходят!
И в ресторанный зал «Интуриста» входили, приплясывая, влетали, крутя цветными могучими юбками, похожими на пышные цветы – на пионы, на мальвы, на орхидаи, – потряхивая голыми плечиками, сверкая глазами, разномастные цыганеки – и старые, грузноватые, с золотыми шинами тяжелых древних серег в оттянутых мочках, и молодые, юные совсем, с детскими личиками, смугляночки, звенящие золотыми браслетами на вскинутых тонких запястьях, – а за ними шли скрипачи, наяривая на скрипках зажигательные витиеватые мелодии, цеплявшиеся друг за дружку, как цветы в венке, и бородатые цыгане-гитаристы – в хромовых сапогах, в рубахах навыпуск, с золотыми цепями на обнаженных волосатых грудях; гитары подскакивали и метались в их сильных руках, струны рвались, не было у цыган жалости к гитарам, не было пощады, и гитары плакали и стонали, как женщины, и, как женщины, разнузданно, пьяно хохотали, и цыганки, входя в притихший, изумленный зал, плясали все неистовей, все огненней вздымая голые смуглые руки из буйства алых, черных, малиновых, парчовых, ярко-зеленых тряпок, будто это были не женские руки, а живые огни, огни тех костров, давно погасших в широкой степи, и теперь горевших в каменных мешках огромных диких городов, – и встряхивали огромными расписными платками цыганки, разворачивая перед глазами людей розы и маки, тюльпаны и хризантемы, заметая холодное пространство, полное белых казенных скатертей, никчемной еды и шуршанья денег, живым цветным огнем, неистребимым, неугасимым. Да, огонь этот тоже горел, пылал за деньги – Митя щедро отвалил цыганам за свой заказ, ведь они должны были петь и плясать ему всю ночь, – но что оставалось делать им, кочевникам, обреченным на прозябанье в каменно-железном гигантском улье?! И цыганки взмахивали платками! И задирали ноги, выплясывая весело, и груди их выпрастывались из дрожащих тряпок, и черные волосы метались и вспыхивали в свете ресторанных люстр! И они были – ветер, они были – призрак свободы, они были – обман жизни. А может, это-то и была настоящая жизнь – утраченная Митей, та, которую он взалкал.
– Сюда! – крикнул он. – Ближе! Пусть девочки споют вместе с вами!.. А то и спляшут!.. Мои девочки веселые, у них огня хватит… пороху хватит!..
Цыгане подобрались ближе к столам, где пировали шлюхи. Цыганки затрясли плечами прямо над бифштексами и ростбифами. Кисти платков обмакивались в душистый желтый мускат, в рюмки с водкой.
– Какие вы веселые, девчонки! – крикнула та шлюха, с крашенными перламутром ногтями, что надменно курила у стеклянного подъезда. – Не слабо вы танцуете!.. А я тоже так могу! – Она взяла со стола и опрокинула себе в рот рюмку водки. – И-эх!.. Шурка, погляди, как я могу!.. Еще лучше!.. Пошли, пошли, пошли… и-и-иэх!..
И шлюха с розовыми ногями, с высокой, коком, прической – густые начесанные волосы шапкой стояли надо лбом – вместе с цыганами бойко пошла вприпляс по залу, раскидывая руки, взвизгивая пронзительно, стуча высокими каблуками по полу, будто отплясывала чечетку, и Митя, охватив всю ее стройную фигурку в нагло-короткой юбке, не удержался, скинул пиджак на кресло, отхлебнул вина прямо из горла бутылки, тоже разбросил руки, будто хотел обнять все, всех – и пошел плясать рядом с ней, с валютной проституткой с Тверской, а она плясала не хуже, чем истая цыганка, а то и лучше, в ее пляске чувствовалась радость отчаянья, счастье последнего мига, когда страданье человека так велико, что последним усильем он переступает его – и оказывается уже по ту сторону страданья, оказывается в безумье и блеске отчаянья, становящегося на глазах последним праздником, ярким вызовом; и она плясала, закидывая голову, и плечиками трясла по-цыгански, и он ударял себя ладонью по щиколотке, как цыган, но они были не цыгане, они были отчаянные, отчаявшиеся русские люди, они плясали последнюю свою пляску – на глазах у обожравшегося, изумленного мира, перед сытыми лицами людей, завоевавших сладкое место под вечным солнцем: богач и проститутка, а на самом деле – просто мужчина и просто женщина, они сбросили с себя социальные лживые плащи, они хотели и одежды сбросить, так они вспотели, отплясывая, и он расстегнул рубаху, обнажив грудь, и у нее платье сползло с плеч, держась лишь на вызывающе, дерзко торчащих сосках, вся грудь была наружу, светилась лимонным золотом, снеговой чистой белизной, – они были чисты, как в первый день творенья, чисты и румяны, и тяжело, хрипло дышали в танце, как в любви, – он – мужчина, она – женщина, чернобородый дикий Адам и румяная Ева с огненными глазами, с пышными волосами, их еще позорно не выгнали из Рая, и их еще не соблазнил змей, какой, к черту, змей, они сами соблазняли друг друга, это был их танец, и танцем они кричали миру, погрязшему в обжорстве и довольстве: на свете есть лишь мужчина и женщина, и они могут принадлежать друг другу не только в соитии, а вот так, танцуя, свободно глядя друг на друга, свободно сплетая горячие руки, горячие губы – прилюдно, бессмертно. Митя подхватил проститутку на руки, она выгнула спину, коснулась затылком пола; он приподнял ее, их лица оказались рядом, и он жадно припал губами к ее губам, он жадно и жарко поцеловал ее – как не целовал еще ни разу в жизни ни одну женщину: пылко, священно, как намоленную святыню.