Изгнание из рая
Шрифт:
– Полетишь, полетишь!.. – крикнула она и побежала прочь от него по залу, оглядываясь, высверкивая в него огнем глаз – так выметывает фейерверк в ночи холодные зерна щедрых искр. – Полетишь, касатик Дмитрий Палыч, на ковре-самолете полетишь!.. Клетку с жар-птицей не забудь!..
Митя попятился. А, какая же все чепуха, ересь, безумство. Живо только то, что – здесь и сейчас.
Он рванул из кармана шелестящие купюры. Пошел по залу. Стал весело разбрасывать зеленые бумажки по столам, на пол, кидать их в руки посетителям, в лица проституткам, и те ловили, визжа и задыхаясь, и хохотали, как умалишенные, а он все бросал деньги, все бросал, и глаза его горели нехорошим, зеленым пламенем, правильно он сделал, что запасся деньгами, идя сюда, он так и хотел, он так и задумал, его так и подмывало разбросать это все вокруг, чтоб не отягощало его карманы, чтобы деньги летели, как
– Гуляем на все!.. – оглушительно крикнул Митя, сам чуть не оглохнув от своего крика – ему показалось, стекляшки люстры сейчас разобьются, посыплются на него. – На все гуляем!.. Эй!.. Лакей!.. Еще сюда коньяку… еще миску черной икры тащи!.. Ложками будем есть, девочки, ложками!..
На пиру во время чумы надо икру есть ложками, да, ложками. И девочки ели. И девочки плясали с Митей. И мужчины валом валили к их проститутским столикам, приглашали девиц, уже втихаря уводили их в гостиничные номера, и Митя кричал: стой!.. куда вы!.. куда?!.. не троньте!.. это мои девочки, мои!.. И его принимали за сутенера, и в спину ему шипели: у, владелец подпольного борделя, мы тебя как-нибудь накроем хорошо, повытрясем из тебя доходы, обнаглели эти пройдохи до того, что в «Интурист» ужинать валят, да еще с цыганами!.. – а цыгане знай себе пели и плясали, и брякали и звучно плакали гитарные струны, и бились гитары в руках у цыганских чернобородых мужиков, как голые кричащие женщины, и цыганки вились вокруг Мити, подбегали к нему, липли к нему, обвивали его смуглыми руками, шептали ему на ухо: Дмитрий Палыч, миленький, а полюбите меня!.. а меня!.. а я что, плохая?!.. – улещали его: мы спляшем вам еще и споем, ведь долгая ночь впереди, только выбери среди нас самую красивую, самую голосистую, да с собой и уведи, ведь мы видим, все насквозь видим, ты – одинокий!.. – а он, улыбаясь, лез в нагрудный карман, в карманы джинсов, вытаскивал баксы, он ими нашпигован был, как фаршированная рыба, он все правильно рассчитал, вот и Машеньке досталось, и Глашеньке, и Радушке, и Земфире, и той, юной, что гадала ему, глядя круглыми черными испуганными глазами, о его несчастной судьбе.
А он глядел на них расширенными глазами, чувствуя, как внутри него вздымаются и опадают волны безумья, радости и боли.
– Пляши, цыгане! – Он задохнулся, и крик его прорезал густой, сладкий ресторанный воздух. – Пляши, родные! Умру с вами в пляске!.. Задохнусь… Время наше гадкое, а вы, дорогие мои, самоцветы в грязи!.. Люблю вас, люблю!..
Он кругами пошел по залу. Чернота обнимала его лицо. Перед глазами стеной вставала тьма. Он боялся, что вот-вот упадет, но не падал, а шел вперед, подхватывая под мышки визжащих цыганок. «Я безумен, – шептал он им, – я безумен, я как опия напился, но я все соображаю, я все помню, и сколько вам денег должен – тоже помню…» Его шатнуло вбок, он вскинул глаза и увидел в бушующем море пьянки, далеко в зале, в недрах гудящего безумной цыганской оргией столичного кабака, за столиком странно знакомую черноволосую женскую голову. Он слепо пошел на нее, протянув вперед перед собой руки. Отшвыривал ногами стулья. Сидящая за столом все приближалась, а ему казалось – она удаляется от него. Он подошел совсем близко; женщина встала и наткнулась на него, и чуть не упала через его шагнувшую вперед ногу, зацепившись за его ботинок. Она вскинула на него глаза, и он увидел близко ее лицо. И она тоже увидела его лицо. Ее глаза натолкнулись на его глаза. Все ее раскосое,
Он глядел на нее, как коршун глядит из поднебесья на зайца, чтобы через миг броситься вниз. Улыбка тронула его губы под черными волчьими усами. Черные поседелые пряди нефтью текли вдоль щек. А она, чьи черные смоляные волосы раньше висели свободно вдоль лица, мотались по плечам и по спине, теперь убрала свои черные космы на затылок, в аккуратный траурный пучок, закутала сеткой, усаженной черными жемчугами. Она смотрела на него пристально и победительно. И через годы она была его владычицей. Она не сдавалась ему. Она никогда, никогда не принадлежала ему.
Он убрал выставленную вперед ногу из-под ее ноги. Она усмехнулась. Ресторанные люстры заливали их медовым и молочным светом.
– Иезавель!
Она повела плечом так, как делала это раньше, когда сидела на грязном коммунальном полу в неизменной позе лотоса.
– А ты совсем не изменился, Митя. Так… чуть-чуть. Ты все еще художник?..
– Я сапожник, – сказал он мрачно, пожирая ее глазами, как хороший антрекот. – Я цыган. Я бродячий актер. Я рыдаю, а за слезу мне бросают копеечку. Откуда ты тут?.. Впрочем… какие лишние вопросы я задаю…
Она отступила на шаг. Показала рукой на рыжего лохматого человека за столом, подавшегося вперед всем мощным торсом, уперевшего локти в столешницу; он глядел на них из-под очков, небрежно, как стрекоза, сидящих на вздернутом веснушчатом носу, с плохо скрываемым любопытством. Где, когда Митя видел это лицо?!
– Мой муж, американский бизнесмен, крупный предприниматель, известный галерист, глава всей антикварной кодлы Америки, ха-ха, один из сенаторов Белого Дома, Юджин Фостер. Прошу любить и жаловать.
Фостер, как рыжий медведь, увалень, тяжело, смущаясь, выпростался из-за стола. Протянул Мите руку. О, какое крепкое пожатье. Со времени парижского Филипса он заметно растолстел, укрупнился. Такую дылду если развезет – получится невероятный громила. Худая высокая Иезавель в сравненьи с верзилой-мужем выглядела болотной тростиночкой. Неужели это она, беднячка Иезавель, когда-то сидела на голом полу, вся голая, закрывшись лишь смоляными прядями, в позе вечного лотоса, медитируя, забывая обо всем, уходя далеко за облака, накачавшись бурятскими наркотическими шариками?.. Она, выходит, тоже сделала карьеру. Всяк человек делает карьеру. Кто-то делает карьеру наоборот: спит на мраморе вокзалов, укрывается дерюгой. Кто-то – едет в Нью-Йорк и спит в собственных апартаментах на Пятой авеню, укрываясь одеялом из гагачьего пуха. А в сущности, каждый спит и видит сны. И больше ничего.
– Юджин!..
– Дмитрий.
– Велли, это твой друг, я понял!.. о, вы покровитель цыган… Велли, пригласи твоего приятеля поболтать к нам в гостиничный номер!.. Мы остановились прямо тут, в «Интуристе», не надо никуда ехать, только подняться в лифте на девятый этаж… продолжим там?.. – Фостер подмигнул Мите, заправил за ухо грубыми пальцами рыжую прядь. – Что пьете?.. виски, мартини?.. Велли, что ты молчишь как рыба, ты лучше знаешь вкусы… твоего друга!..
Фостер прекрасно говорил по-русски. Ого, да ты парень не промах, подумал Митя, ты сразу раскусил, что твоя Велли встретила тут, в Москве, никакого не друга, а бывшего любовника. Будь спокоен, муж, мне Иезавель нужна, как собаке пятая нога. Правда, интересная встреча. Вот никогда бы не подумал.
Цыгане, раскачиваясь, пели рядом со столом Юджина «Невечернюю». Ночь только начиналась. Веселье было в разгаре. Проститутки плясали с посетителями, исчезали за дверью ресторана с клиентами. Митя внимательно поглядел на Иезавель. Ее буддийское скуластое лицо было бестрепетно, как всегда.
– И виски, и джин, и мартини, и все что хотите, – сказал Митя жестко, отчетливо. – Иезавель знает – я не привередливый. Когда-то мы с ней глушили и самую дешевую водку из горла, запивая восточные шарики, вызывающие виденья. Мы оба любили галлюцинации, не правда ли, Иезавель?..
– Идиот, – сказала она бесстрастно, изобразив подобье улыбки. – Ты все такой же идиот, Митя. Юджин, он очень забавен. Пошли все к нам в номер. Юджин, он может быть очень полезен тебе, он художник, у него есть картины, неплохие картины, ты можешь его запросто выставить в «Залман-гэллери» и вообще где хочешь.
Фостер не отрывал от него взгляда.
«Я тебя где-то видел, парень», – говорили Мите его желтые, как у тигра, глаза из-под очков.
«Я тебя тоже, кореш, – взглядом отвечал Митя. – И ты прекрасно знаешь, где».